- Пусти меня.
- Не пущу. Я сильнее тебя.
И она, шутя, неожиданно уперлась руками в его плечи и опрокинула его на кровать. Алеше стало стыдно, и он рассердился.
- Ах, ты вот какая. Ну, берегись.
Он вскочил и, схватив Катюшу в охапку, бросил ее на постель. Она, барахтаясь, зарылась головой в подушки.
"Еще полтора часа до отхода поезда", - мелькнуло в голове Алеши.
Он стал коленом на постель и, разметав подушки, нашел голову Катюши.
Катюша закрыла глаза и чуть подалась вперед, ожидая поцелуя. Алеша припал губами к ее губам. Она вся вытянулась и замерла.
Но в тот миг, последний миг, когда Алеша, не помня себя, провел рукою по ее телу и уже хотел овладеть ею, случилось то, чего он не ожидал никак. Катюша вдруг оторвала свои губы от его губ и, согнув колено, жестоко оттолкнула его.
- Что ты? Что ты, Катюша?
- Не хочу тебя. Ты все лжешь. У тебя невеста там, в Екатеринославе.
- Ах, какая ты!
И он хотел ее обнять. Но ее глаза встретились с его глазами, и он прочел в них и презрение, и ненависть, и отвращение.
Алеша стоял неловкий и смешной, и мелкая юношеская дрожь, которую он не мог скрыть, смущала его.
Катюша засмеялась. Ей понравилось, что вот он, распаленный страстью, стоит теперь такой жалкий.
- Ну, иди ко мне, - улыбнулась Катюша, - иди. А то еще заплачешь, пожалуй.
Алеша покорно лег в постель. Теперь Катюша сама стала целовать его. Но каждый раз, когда Алеша, изнемогая от страсти, пытался овладеть ею, она отталкивала его, смеясь, и требо-вала, чтобы он рассказал ей про свою невесту.
Измученный и оскорбленный, Алеша вдруг вспомнил о сроке и бросился к часам. На часах было восемь.
Он молча, торопливо стал одеваться, стараясь не смотреть на Катюшу, которую ненавидел теперь.
- Вот отдай тут за комнату, - сказал он, вынимая деньги.
- А ты куда?
- На вокзал. Пора.
- Который час?
- Восемь.
- Значит, девять теперь, - сказала Катюша, спокойно потягиваясь.
- Почему девять? - не понял Алеша.
- Завтра поедем. А сегодня, Алешенька, мы с тобою кутить будем. Невеста подождет. А? Распрекрасная твоя царевна... Подождет ведь, а?
- Что ты! Бог с тобою. Как девять? Ведь восемь сейчас. Ведь, восемь! схватил он ее за руку, пугаясь и все еще не понимая ничего.
Катюша засмеялась:
- Часы-то я перевела, чудак. Чтобы ты не беспокоился зря. Девять теперь. Поезд-то наш далече теперь небось.
- Конец, значит,- прошептал Алеша и вдруг вспомнил почему-то офицера: - Честь потеряли. А без чести нельзя...
Он сел на кровать, не замечая Катюши, и чуть вздрагивающими пальцами вытащил из новенького портсигара папиросу. Синий дымок на миг закрыл его лицо.
1916
Омут. - Печатается по изд.: Чулков Г. Люди в тумане. М., 1916.
СУДЬБА
Одного из них звали Николаем, другого Вениамином. Они жили на узкой и грязной улице, которая упиралась в линию бульваров. Их комната помещалась в пятом этаже. Из окон этого чердака можно было видеть город, который они усердно проклинали и тайно любили.
Город, с его лабиринтом крыш, с трубами, низкими и высокими, с дымом, то черным, то янтарным, то розовым: город таинственный в тумане, страшный при луне, трепетный на утренней заре и всегда сладострастный; город, смесивший в своей глубине все голоса, вопли, смех, музыку, вой ветра, бой барабана, грохот железа, удары камень о камень; город, с золотом куполов, с блеском американских витрин, с зелеными молниями трамваев: как они чувствовали этот город, эти два друга!
Старший из них, Николай, был художник. У него были зеленые глаза, обращавшие на себя внимание женщин; черты его лица были определенны и точны, как будто бы природа позаботилась о том, чтобы сохранить в них лишь выразительное и необходимое; он тщательно брился и, несмотря на бледность, старался одеваться как можно строже. Его приятель Вениамин был поэт. На его бледном лице странно выделялись алые губы; его серые глаза были несколько тусклы, как будто бы внешний мир был отделен от них полупрозрачной завесою.
Николай писал nature morte, автопортреты, множество автопортретов, и небо из окна своего чердака. По стенам были развешаны полотна, где яблоки, арбузы и корки хлеба пленяли глаз геометрической угловатостью своих контуров; где сам художник смотрел из грубой рамы, как маска, застывшая в своей монументальности; где, наконец, городское небо гармонировало с красочной гаммою крыш...
Вениамин писал лирические стихи о любви, полугрустные, полунасмешливые, с неожида-нными рифмами, ритмически изысканные, кончавшиеся загадочными полувопросами, которые ранили сердце, как отравленные стрелы.
Николай был безнадежно влюблен в молчаливую высокую девушку, чей портрет ему пришлось однажды писать. Она жила в том же городе, но ее окружали люди иного общества, и Николай даже не мог теперь поддерживать с нею знакомство. Лишь изредка он видел ее то в театре, то в концерте. И это были счастливейшие вечера в его жизни.
Вениамин тоже был влюблен, но та, которая пленила его сердце, была замужем. Он познакомился с нею на скетинг-ринге, когда она упала однажды, и ему посчастливилось ее поднять. Прикосновение маленькой нежной руки и синие глаза белокурой незнакомки были фатальны для поэта. Он познакомился также с ее мужем, акцизным чиновником, у которого был испуганный взгляд и рыжие бачки, и стал бывать в их маленькой квартире, казавшейся ему раем. Белокурая Маргарита была благосклонна к Вениамину, и, если бы не его лирическая слепота, он, может быть, добился бы ее признаний, но он предпочитал томиться и вздыхать, воображая, что Маргарита недоступна, как Беатриче.
Николай и Вениамин были друзьями, но они не переходили на "ты" и не делали друг другу интимных признаний, храня несколько чопорное и горделивое молчание, когда случайно речь заходила об их возлюбленных. Когда у них не было денег (а это случалось часто) и нельзя было идти в театр или ресторан, они сидели по вечерам дома, куря трубки с длинными чубуками и обмениваясь изредка замечаниями то по поводу какой-нибудь очаровательной книги, открытой одним из них, то по поводу картин какого-нибудь непризнанного художника, успевшего выста-вить свои холсты на одной из тех маленьких выставок, которые посещаются лишь немногими любителями, присяжными рецензентами и случайными обывателями, пожелавшими позубо-скалить от безделья.
Однажды, когда два друга сидели так, окутанные синим облаком дыма, Николай сказал:
- Сегодня я заметил на улицах какое-то странное оживление; впрочем, я не уверен, что то, что я видел, можно назвать "оживлением".
- А что вы видели? - спросил Вениамин равнодушно, чертя привычной рукой профиль Маргариты.
- Я видел на бульварах и на тротуарах множество людей, которые спешили куда-то с решительными, мрачными и как будто торжественными лицами. Такие лица редко встречаются. Не случилось ли чего-нибудь?
- Не знаю... Ах, да! я вспомнил, что сегодня мимо наших окон проскакали солдаты с шашками наголо. Не бунтует ли народ?
- История вообще загадка, - сказал художник, - но революция это, может быть, самое непонятное в ней, по крайней мере, для моего ума. Как люди могут интересоваться политикой и проходить равнодушно мимо изумительных зданий, изысканных картин, остроумных книг...
- Друг мой, - возразил поэт, - все прекрасно - и тишина, и буря, и пристань, и открытое море, и мудрые книги, и глупая, слепая жизнь... Все прекрасно, если есть любовь...
- Любовь? Но в революции нет любви. Люди начинают борьбу или из честолюбия, или мечтая о призрачной свободе, или, наконец, побуждаемые голодом...
- Вы сказали - "голодом". Это напомнило мне о том, что я сегодня не обедал.
- Да? Представьте, я ведь тоже сегодня ничего не ел.
- Почему?
- У меня нет денег.
- Вот как! А у меня вчера были деньги, но я заказал букет из роз... Я должен отнести его сегодня... Но, впрочем, у меня еще есть немного мелочи. Если хотите, мы зайдем в кофейню и съедим там чего-нибудь. А потом я пойду к знакомым.
- Пожалуй, пойдемте, - промолвил художник и поднялся, чтобы взять шляпу.
Вениамин и Николай отправились в кофейню, где привыкли видеть пеструю толпу, всегда слегка возбужденную электрическим светом, шуршаньем женских нарядов, магическим сиянием глаз, ищущих и влекущих.
И на этот раз в кофейне было много публики, но иные почему-то не садились за столики, а стояли группами, громко разговаривая, жестикулируя, размахивая какими-то лиловыми листками. Один молодой человек, с бледным матовым лицом и сумасшедшими глазами, стал на стул и что-то крикнул о свободе и смерти. И все подняли руки, как будто для клятвы.
Публичные женщины с алчным любопытством смотрели на необычных посетителей и жадно слушали ораторов, оставив нетронутыми чашки кофе и бокалы мазаграна; лакеи глазели, разиня рот, не выпуская из рук салфеток; барышня-кассирша стояла на цыпочках, вытянув напудренную шею...
- Это, кажется, революция,- промямлил художник и стал зарисовывать оратора на чистой стороне прейскуранта.