расческа.
(Если бы мне нужно было изобразить это событие моей жизни в одной картине, я бы нарисовала столик у стены, накрытый клеенкой, а на нем эмалированный таз, где плавает красный зонд. Чуть правее – расческа. Но не думаю, что хоть в одном музее мира висит полотно «Мастерская фабрикантши ангелов».)
Как и в первый раз, мадам П.-Р. провела меня в комнату. Я больше не боялась того, что она собиралась делать. Больно не было. Вынимая из меня зонд, чтобы заменить его на новый, она воскликнула: «Да у вас тут дело идет вовсю!» Такую фразу могла бы сказать настоящая акушерка. До того момента я не думала, что всё это можно сравнить с родами. Она не потребовала доплаты, только попросила вернуть зонд: было сложно достать такую модель.
На обратном пути в моем купе сидела женщина и без конца подпиливала ногти.
Практическая роль мадам П.-Р. на этом закончилась. Она выполнила свою работу – запустила процесс уничтожения проблемы. За дальнейшую помощь я ей не платила.
(Пока я пишу это, косовские беженцы в Кале пытаются нелегально попасть в Англию. Перевозчики берут с них огромные деньги и порой исчезают еще до переправы. Но косоваров не остановить, как не остановить всех мигрантов из бедных стран: у них нет другого пути к спасению. Перевозчиков преследует закон, их осуждают, как тридцать лет назад осуждали абортщиц. Но никто ни в чем не винит закон и мировой порядок. И наверняка среди контрабандистов, вывозящих иммигрантов, как прежде среди контрабандисток, избавляющих от детей, есть и настоящие подлецы, и честные люди.
Я как можно скорее вырвала из своей книжки страницу с фамилией мадам П.-Р., но забыть ее так и не смогла. Шесть-семь лет спустя у меня был ученик с такой же фамилией. Молчаливый блондин с плохими зубами, слишком высокий и слишком взрослый для шестого класса. Всякий раз, когда я вызывала его к доске или видела его фамилию на письменной работе, я вспоминала женщину из прохода Кардинет. Этот мальчик был для меня неразрывно связан со старой подпольной акушеркой; мне казалось, что он ее внук. А мужчина, который сидел тогда на кухне у мадам П.-Р. и, вероятно, был ее сожителем, мерещился мне потом на протяжении нескольких лет в продавце из галантерейного магазинчика в Анси, на площади Нотр-Дам. Это был итальянец с сильным акцентом, в туго натянутом на голову берете. Сейчас я уже не могу отличить копию от оригинала и, вспоминая проход Кардинет и морозную январскую субботу, вижу там того, кто в семидесятых годах, стоя рядом с подвижной женщиной без возраста, продавал мне ленты и пуговицы.)
Сойдя с поезда, я позвонила доктору Н. и сказала, что мне вставили зонд. Возможно, я надеялась, что он пригласит меня в кабинет, как месяцем ранее, и продолжит дело мадам П.-Р. Он помолчал, а затем посоветовал мне принять мазогинестрил[3]. По его тону я поняла, что меньше всего он хочет меня видеть и что мне не стоит больше звонить.
(Я не могла тогда представить – сейчас уже могу – как его прошиб пот, когда он, сидя за своим столом, услышал от девушки, что она уже три дня разгуливает с зондом в матке. Как он оцепенел перед выбором. Если он согласится ее принять, то по закону должен будет немедленно извлечь это устройство и продолжить нежелательную беременность. Если откажет, девушка может умереть. Надо выбрать меньшее из двух зол, и он совсем один. Итак, мазогинестрил.)
Я зашла в ближайшую аптеку, напротив «Метрополя», чтобы купить лекарство, назначенное доктором Н. «У вас есть рецепт? – спросила меня продавщица. – Без рецепта не отпускается». Я стояла посреди аптеки. Два или три фармацевта в белых халатах смотрели на меня из-за прилавка. Отсутствие рецепта свидетельствовало о моей вине. Мне казалось, они видят зонд сквозь одежду. Это одна из тех минут, когда я была ближе всего к отчаянию.
(У вас есть рецепт? Нужен рецепт! До сих пор я не могу без содрогания слышать эти слова и видеть, как каменеет лицо фармацевта при отрицательном ответе.
Когда я пишу, мне порой приходится сдерживать порывы ярости и боли. Я не хочу, чтобы в этом тексте было то, чего не было в тот момент в реальности – а тогда я не кричала и не плакала. Я лишь хочу запечатлеть то ощущение, когда несчастье словно хлынуло на меня тихим потоком при словах фармацевта или при виде расчески рядом с тазом воды, где плавал зонд. Смятение, которое я испытываю, когда вспоминаю какие-то образы или слышу определенные слова, едва ли сравнится с тем, что я чувствовала тогда – это лишь литературная эмоция. То есть эмоция, которая делает письмо возможным и подтверждает его достоверность.)
По выходным в общежитии оставались только иностранные студентки и несколько девушек, чьи родители жили далеко. Университетская столовая была закрыта. Но мне и не хотелось ни с кем говорить. Помню, что страха уже не было, лишь спокойствие, какое возникает, когда остается только ждать.
Я не могла ни читать, ни слушать пластинки. Я взяла лист бумаги и нарисовала проход Кардинет, как запомнила его, когда уходила от акушерки: высокие стены сближаются, вдали – просвет. Это единственный случай в моей взрослой жизни, когда мне захотелось что-то нарисовать.
В воскресенье днем я гуляла по холодным, залитым солнцем улицам Мон-Сен-Эньян. Зонд меня больше не беспокоил. Он был частью моей утробы, союзник, которого я упрекала лишь в том, что он действует недостаточно быстро.
Запись в дневнике 19 января: «Небольшие боли. Интересно, сколько времени нужно, чтобы эмбрион погиб и вышел из меня? Этажом выше играли „Марсельезу“ на горне, смеялись. Всё это – жизнь».
(Итак, несчастьем это не было. Чем это было на самом деле – ответ надо искать в потребности снова представить себя в той комнате в то воскресенье, которую я испытывала восемь лет спустя, когда писала свою первую книгу, «Пустые шкафы». В стремлении уместить в этом воскресенье и в этой комнате всю свою жизнь до двадцати лет.)
К утру понедельника я уже пять дней жила с зондом внутри. Около полудня я села на поезд, чтобы наскоро навестить родителей: я не была уверена, что в следующую субботу буду в состоянии это сделать. Наверное, я как обычно бросила монетку, чтобы решить, стоит ли так рисковать. Потеплело, и мама проветривала спальни. Я проверила