свои трусы. Они были пропитаны кровью и водой от зонда, который начинал вылезать из влагалища. Я смотрела на маленькие соседские домики и сады – всё те же, что и в моем детстве.
(На это воспоминание накладывается другое, девятью годами раньше. Большое розовое пятно из крови и других выделений нашей кошки. Она умерла апрельским днем на моей подушке, пока я была в школе. К моему приходу ее уже похоронили с мертвыми котятами внутри.)
Я вернулась в Руан на четырехчасовом поезде. Он шел всего сорок минут. Как обычно, я увозила с собой растворимый кофе, сгущенку и печенье.
В тот вечер в киноклубе «Ля Фалюш» показывали фильм «Броненосец Потемкин». Я пошла с О. Боль, на которую я сначала не обратила внимания, спазмами сжимала мне живот. При каждой схватке я задерживала дыхание и не мигая смотрела на экран. Спазмы учащались. Я уже не следила за сюжетом. Вдруг показали огромный кусок мяса на крючке, кишащий червями. Это последнее, что я помню из фильма. Я вскочила и побежала в общежитие. Упала на кровать и вцепилась в изголовье, сдерживая крик. Меня вырвало. Потом пришла О.; фильм уже закончился. Она не знала, что делать. Села рядом, советовала мне дышать по-собачьи – так говорят женщинам при родах. Я могла ловить воздух ртом только в перерывах между приступами боли, а они не прекращались. Было уже за полночь. О. сказала, чтобы я звала ее, если понадобится, и пошла спать. Мы обе не знали, что будет дальше.
Внезапно мне жутко захотелось какать. Я побежала в туалет на другом конце коридора и села на унитаз лицом к двери. Я видела плитку кафеля между своими ляжками. Я тужилась изо всех сил. Оно вырвалось из меня, как граната, в потоке воды, обдав всё брызгами до самой двери. Я увидела, что из моей вагины свисает куколка на красноватой пуповине. Я и представить не могла, что ношу это в себе. Мне надо было вернуться с ним в комнату. Я взяла его в руку – оно оказалось неожиданно тяжелым – и пошла по коридору, зажав его между бедрами. Я была как зверь.
Из приоткрытой двери О. виднелся свет. «Я всё», – тихо позвала я.
Мы вдвоем в моей комнате. Я сижу на кровати с зародышем между ног. Мы не знаем, что делать. Я говорю О., что надо обрезать пуповину. Она берет ножницы. Мы не знаем, где резать, но она делает это. Мы смотрим на крохотное тельце с большой головой, глаза под прозрачными веками – как два голубых пятна. Оно похоже на индийскую куклу. Мы смотрим на половые органы. Кажется, виден зачаток пениса. Подумать только, я способна создать такое. О. садится на табурет и плачет. Мы обе беззвучно плачем. Этой сцене нет имени, это жизнь и смерть вместе. Это жертвоприношение.
Мы не знаем, что делать с плодом. О. приносит из комнаты бумажный пакет из-под печенья, и я опускаю туда тельце. Иду с пакетом в туалет. Кажется, будто в нем камень. Я переворачиваю пакет над унитазом. Спускаю воду.
В Японии абортированных эмбрионов называют «мизуко» – дети воды.
Всё, что мы делали той ночью, происходило само собой. В тот момент наши действия были единственно возможными.
Буржуазные убеждения и идеалы О. не готовили ее к тому, чтобы перерезать пуповину трехмесячного плода. Сейчас, возможно, она вспоминает этот эпизод как необъяснимое нарушение порядка, аномалию в ее жизни. Возможно, осуждает аборты. Но тогда рядом со мной была именно она. Именно ее маленькое, искаженное слезами личико я запомнила с той ночи, когда ей пришлось сыграть роль акушерки в комнате номер семнадцать женского общежития.
У меня продолжалось кровотечение. Сначала я не обратила на это внимания, думала, что всё уже позади. Кровь, пульсируя, вытекала из обрезанной пуповины. Я неподвижно лежала на кровати, а О. подавала мне полотенца, которые мгновенно пропитывались кровью. Я не хотела обращаться к врачам: до сих пор мне удавалось обходиться без них. Я попробовала встать, но у меня потемнело в глазах, и я подумала, что умру от потери крови. Я крикнула О., что мне срочно нужен врач. Она побежала вниз, стала стучать к консьержу, но тот не открывал. Затем послышались голоса. Я была уверена, что уже потеряла слишком много крови.
С появлением на сцене дежурного врача начинается второй акт той ночи. На смену чистейшему опыту жизни и смерти приходит огласка и осуждение.
Он сел на кровать и схватил меня за подбородок: «Зачем ты это сделала? Как ты это сделала? Отвечай!» Он буравил меня взглядом, его глаза сверкали. Я умоляла его не дать мне умереть. «Смотри на меня! Поклянись больше так не делать! Никогда!» Глядя в его безумные глаза, я подумала, что он действительно может бросить меня умирать, если я не поклянусь. Он достал бланки для рецептов. «Ты поедешь в больницу Отель-Дье». Я сказала, что хочу в клинику. Он настойчиво повторил: «В Отель-Дье», подразумевая, что больница – самое место для такой, как я. Он велел мне заплатить за вызов. Я не могла подняться. Он открыл ящик моего стола и взял деньги из кошелька.
(Я только что обнаружила среди бумаг эту сцену, уже записанную несколько месяцев назад. Я вижу, что тогда использовала точно эти же слова – «он действительно может бросить меня умирать», и так далее. И когда я думаю о своем аборте в туалете, мне по-прежнему приходят в голову те же сравнения: разрыв снаряда или гранаты, затычка, выскакивающая из бочки. Я не могу описать это другими словами, та реальность намертво связана с этими образами и не оставляет места другим. Наверное, это доказательство того, что я действительно прожила это событие именно так.)
Меня вынесли из комнаты на носилках. Всё было размыто, я забыла очки. Антибиотики, самообладание, которое я проявила в первой части той ночи, – всё оказалось напрасно: я всё равно попала в больницу. У меня было ощущение, что до кровотечения я всё делала правильно. Я пыталась понять, где допустила ошибку. Наверное, пуповина: ее не надо было перереза́ть. Но от меня уже ничего не зависело.
(Думаю, то же самое можно будет сказать, когда я закончу эту книгу. Моя решимость, мои усилия, вся эта тайная, даже подпольная работа – никто ведь не подозревает, что я об этом пишу, – всё тут же исчезнет. Я лишусь всякой власти