Сейчас по дороге к горкому, захваченный своими жаркими и беспорядочными раздумьями о тесте, Овинский вспомнил о встрече с Лариным. Какие горы мог бы свернуть этот человек! И вместо него — Тавровый! Можно ли придумать что-нибудь более невероятное? Чем измерить потери, понесенные от такой замены?.. Кто виноват?..
«С вами невозможно разговаривать о политике — вы все воспринимаете как личное», — сказала однажды Виктору Антонина Леонтьевна. Бесхитростная женщина, она и не подозревала, до какой степени права. Да, все как личное. Когда Овинский узнал от Таврового о том, что говорилось о культе на Двадцатом съезде партии, он не обратил внимания, как рассказывал ему обо всем этом тесть. Только теперь Виктор вспомнил, что Тавровый, в сущности, не был потрясен этой правдой о Сталине, прежде всего правдой о бесчисленных жертвах периода культа, что он просто смаковал свой рассказ, как всякий обыватель смакует всякую сенсацию. Тогда Виктору было не до наблюдений, не до анализов. Кажется, узнай Виктор, что он сам совершил какие-то страшные ошибки, он не был бы так поражен. Даже потом, когда он оправился от потрясенности первого дня, долго еще ныла в нем, глодала сердце жестокая, невыносимая правда о Сталине.
Да, все как личное. И трагедия Ларина, столь тесно связанная с правдой о Сталине, — разве это не его личное? И Тавровый — ничтожество, для которого партия хороша лишь тогда, когда ему хорошо, Тавровый, заменивший Ларина в горисполкоме, — разве это тоже не его личное?
…Виктор остановился у подъезда здания горкома. На гранитную ступень крыльца тихо упала одинокая, может быть первая в эту осень, снежинка. Едва коснувшись каменного тела лестницы, она растаяла, исчезла, не оставив никакого следа.
А виденное, пережитое человеком — разве оно может проходить так же бесследно?..
Теперь Овинский ничего не прощал тестю. Каждое лыко шло в строку. Его неприязнь к Тавровому достигла той степени, при которой в человеке возмущает все — и то, как он говорит, и то, как он держит голову, и то, как он ходит, и то, как он ест. Особенно раздражало лицо. Бодрый хохолок между двумя пролысинами, коротко подстриженные виски, квадратные стекла очков, странная форма лица, расширяющегося книзу, — все это теперь стало пошло и ненавистно.
Виктор уже не сдерживал себя при столкновениях с тестем. Не щадя Иру и Антонину Леонтьевну, он бросал ему в лицо слова, тяжелые и острые как копья.
Он с безжалостной, бездумной прямотой выкладывал Ире свои суждения об ее отце, когда она, если не словами, то хотя бы молчанием, пыталась протестовать против поведения мужа. Как ни странно, он по-прежнему не чувствовал грани, отделяющей искренность и правдивость от невольной жестокости.
Ему казалось, что правда его слов всесильна, что он не только уничтожит идола, которого годы и годы Ира видела в своем необыкновенном, знаменитом отце и которому продолжала поклоняться и сейчас, но и заставит Иру подняться выше дочерних чувств. Он верил, что укрепляет единство в своей маленькой семье, единство его и жены. На самом деле он не укреплял, а разрушал.
Однажды, в момент особенно яростной схватки Виктора с тестем, Федор Гаврилович схватился за сердце. Приехала неотложка. Тавровому сделали укол, велели лежать неподвижно и даже поменьше разговаривать. Врач боялся, нет ли инфаркта.
Позднее подозрение на инфаркт отпало. Врачи поставили другой диагноз — стенокардия. Это было уже не столь опасно. Федору Гавриловичу разрешили выйти на работу, посоветовав поменьше волноваться и вообще беречь сердце. Но за время, пока отец, недвижимый и немой, лежал в постели, в душе Иры кончился столь затянувшийся период сумятицы, мучительной раздвоенности и метаний.
X
Виктор возвращался в трамвае с металлургического завода. По улице неслись вешние потоки. Под трамваем, прижимаясь к рельсам, катились бойкие ручьи, и вагон сыпал брызгами на мостовую, еще не полностью освобожденную от снега и наледи.
Виктор сидел у самого окна. Временами, когда громыхание трамвая становилось тише, в вагон поверх чуть приспущенной оконной рамы врывались звуки и шумы улицы, всегда столь отчетливые и громкие в весеннюю пору. Овинский не заметил, как в трамвай вошла Ира. Лишь на предпоследней до горкома остановке он, случайно глянув на заднюю площадку вагона, увидел жену. Она стояла боком к нему и, опустив голову, рассеянно водила пальцем по блестящему металлическому стерженьку, ограждавшему окно трамвая.
Овинский незаметно подошел к ней и тронул ее за плечи. Ира обернулась. Какое-то мгновение она смотрела на мужа, словно не узнавая его и все еще продолжая думать о своем. Затем выражение горестной сосредоточенности сошло с ее лица. Но Ира не обрадовалась, не повела, как бывало, дурашливо плечами, не воскликнула удивленно и весело что-нибудь вроде «вот тебе раз!». Вместо всего этого Виктор прочел на ее лице испуг, сменившийся затем выражением досады и глухой озлобленности. «Ну что тебе от меня надо?» — с невольной откровенностью спрашивал ее тяжелый взгляд.
Давая волю своему негодованию, Виктор в упор посмотрел на жену и отвернулся.
Вечером Виктор сказал жене, что они должны уйти от ее родителей и что он начнет хлопотать о комнате. Ира согласилась с ним с такой поспешностью и легкостью, как будто речь шла о чем-то очень незначительном и несерьезном.
Он действительно принялся хлопотать о комнате. Ему пришлось пойти на откровенный разговор с Хромовым и просить о помощи. Тот задумался. В горисполкоме и райисполкомах лежали тысячи заявлений от нуждающихся в жилой площади; и хотя в горкоме знали, насколько честен и щепетилен Овинский во всем, что касалось устройства личных дел, хотя было ясно, что только крайность могла заставить его просить о комнате, Хромов не мог не помнить об этих тысячах заявлений.
Хромов сказал, что ответит позже. Но шло время, а секретарь горкома молчал. Собственно, молчание и было его ответом. Он давал понять, что Овинский и Тавровый должны сами определить, как им лучше расположиться в их особняке.
Виктор решил снять комнату в частном доме.
Когда он сообщил о своем намерении Ире, она, избегая встречаться с его глазами, ответила, что посоветуется с родителями.
На другой день Ира заявила, что не уйдет никуда — ни на частную, ни на жактовскую квартиру.
Теперь Виктор нарочно приходил домой лишь поздно вечером, ни о чем не спрашивал жену, ничего не говорил ей, а когда она обращалась к нему, отвечал коротко и жестко. Он ждал от нее лишь одних слов, одного решения — я согласна, уйдем отсюда. Ему казалось само собой разумеющимся, что Ира наконец скажет эти слова.
Неожиданно нашлась комната, и не в частном, а в прекрасном жактовском доме в самом центре города. Ее с удовольствием уступил Овинскому во временное пользование одинокий инженер, отправляющийся в двухлетнюю командировку.
Забыв о выдержке, Виктор помчался к жене с новостью. Ира укладывала сына спать после обеда. Алеше не хотелось ложиться. Увидев отца, он ухватился за спинку кроватки и запрыгал на подушке:
— Папа, на я, на я!..
На языке Алеши это означало: «Папа, возьми меня».
Овинский поднял сына и, с радостью прижимая к себе его теплое, мягкое тельце, сообщил жене о комнате.
Ира поправляла Алешину подушку. Выслушав мужа, замерла над кроваткой.
Виктор ждал. Ира стояла согнувшись. Ее обострившееся лицо было бледно, под глазами проступила синева. Медленно шевеля беловатыми губами, она почти беззвучно, так, что Виктор мог лишь догадаться о ее словах, произнесла:
— Уходи один. Я и Алеша останемся здесь.
Но Виктор продолжал верить, что победит.
Вечером он услышал от нее тот же ответ.
Ночь они пролежали с открытыми глазами. Виктор не видел ее лица, но чувствовал, что она не спит, что она смотрит в темноту комнаты. Он ждал. Ждал если не слов, то хотя бы какого-то ее движения. Пусть появится хоть какая-нибудь ниточка, которая позволит возобновить разговор.
Ира дышала тихо и ровно. Ему казалось, что он слышит, как шелестят ее ресницы.
Прошел час, второй, третий… Он знал, что она не спит. Она смотрит в темноту и думает. Смотрит и думает…
Он не выдержал:
— Ира, да что же это!
Он схватил ее за плечи и начал трясти. Голова Иры металась в углублении подушки, но сухие, неподвижные глаза смотрели вверх, мимо Виктора.
Ему стало жутко. Он прижался к ней и принялся целовать ее волосы, глаза, губы. Ира не вырывалась. Но он не чувствовал в ней ничего ответного. Ни взволнованности, ни напряжения, ни внутренней борьбы — ничего. Она безучастно, холодно ждала, когда он поймет, что должен прекратить это.
Он отпрянул, и у него появилось ощущение глухой стены между ними.
На рассвете Ира оделась и ушла.
Виктор лежал, прислушиваясь к дому. Через час-полтора до него донесся отдаленный говор. Он еле различал невнятные голоса Иры и Антонины Леонтьевны. Коротко пробасил что-то Федор Гаврилович.