Отзвучала увертюра. Пробежал ветерок от занавеса, пахнуло запахом декораций, долетел до слуха слабый стук балетных туфель о деревянную сцену. Дирижер ворожил над пультом. Мерцала в темноте позолота бенуара, кто-то, согнувшись, быстро шел между рядами. Илья еще раз оглянулся, но заметил лишь отраженный свет на внимательных, слегка напряженных в ожидании волшебного зрелища лицах да чуть заметное движение в полутьме зала.
В антракте – красный бархат и темное дерево кресел, яркий свет тысяч свечей в бесчисленных светильниках, в огромной люстре, окруженной одетыми в легчайшие голубые ткани музами на потолочной росписи.
Тихий гул разговоров нарядной толпы в фойе и на ярусах – их не было нигде. И – снова в полупустой зал, где слабый шелест программок и разговоров, настройка инструментов, неназойливое разглядывание их – что, похоже, входило в ритуал спектакля. Свой голос на этом фоне казался Илье новым и чужим, обычные слова – исполненными глубокого смысла, особенно если в эти слова вплетается, как вот сейчас, уверенный, насыщенный знакомыми обертонами, всякую минуту готовый изменить интонации другой голос – да-да, рядом с ним стояла Мария, быстро говорила что-то его любимому Леке. Они опоздали, тоже искали их в антракте, теперь пересели, но это все равно далеко, ей не очень хорошо видно. Тут Мария осеклась, поняв, что сказала лишнее, но было уже поздно, ведь его дорогой Лека, конечно же, непременно уступит ей свое место, да это и ему лучше, он ведь дальнозоркий, и вообще они, то есть два деда (эх, каждому бы таким «дедом» быть!), с радостью посидят вместе!
Итак, все решено, люстра гаснет, они сидят рядом, одни в целом мире. Но – молчит Мария, только что оживленно болтавшая с Лекой. И дело вовсе не в том, что ее профиль так хорош при свете гаснущей люстры, а в том, что (и это невдомек Илье) минуты эти драгоценны для Марии, ведь ей после лыжных пробежек по сверкающему от солнца снегу меж вековых елей древнего бора, после привольной жизни в старинной усадьбе, отданной под санаторий, наконец, после этого внезапно подаренного судьбой спектакля вовсе не хочется вновь оказаться в громадной казенной спальной на двадцать человек. Со всеми девчачьими разговорами до полуночи, которые она, говоря по правде, от души презирала.
Когда спектакль кончился, и даже чуть раньше – до нескончаемых благодарных аплодисментов, они тихонечко выскользнули из зала – подобно Золушке, Маша должна была вернуться в свое казенное жилище, она и так опаздывала. Они быстро шли вверх по еще темному залу к выходу, а Илье хотелось, чтобы этот путь продлился подольше. В полупустом еще гардеробе их уже ждали взрослые, и немного спустя, уже у самых последних дверей, к которым устремился пахнущий духами поток дамских шубок и манто – гигантская многоножка на сотнях стройных опор, – туда, на черный морозный воздух, где колонны с заснеженным основанием по-своему завершают сказку вечера, – самый последний взгляд в ее глаза, над которыми – чистый лоб, рыжий венец волос, а еще выше – тонкий нимб из белого как снег, нежного вологодского пуха. А в душе – целый рой отроческих упований, рожденных музыкой и неизбежным расставанием – ведь через три дня отъезд – а теперь уже и эти дни прошли, и вот уже целые сутки он лежит в купе поезда Москва – Ташкент. А перед взором – заснеженные леса, потом – степи, степи…
Перед взором же мысленным медленно проплывали, как дома и редкие перелески за окном, последние московские дни – в комнатах царил веселый разгром, вещи сдвинуты, стены – странно пустые. На полу – огромные, как океанские корабли, старинные чемоданы, они не спеша наполняют всякой всячиной свои ненасытные чрева. Валяются какие-то тюки, связки книг, множество коробок. Пахнет кожей, нафталином, далеким путешествием.
Значительность происходящего не подлежала сомнению. Мир, такой основательный и привычный, со всеми его установлениями и распорядками, как огромное существо, снимался с места и плыл в неизвестность. Была грусть, но и жажда новизны и даже – томление по ней. Вернется ли он сюда? Или это – навсегда? Мир, уютный и строгий, прекрасный мир детства, расставался с ним. Да, эта сумятица последних дней нужна была, пожалуй, для того, чтобы остаться, как вот сейчас, наедине со своими воспоминаниями, всеми этими милыми долгими минутами, – например, когда он часов этак около четырех, сидя в большом раскладном кресле рядом с няней, занятой вязаньем, слушал обычные для этого часа детские радиопередачи, а все столовая была погружена в теплый золотистый полумрак.
Или: на улице мороз, солнце, ветрено, ушанка уже завязана, вот и шубу застегивают на верхний крючок – он у самого ворота, его еще надо найти, и пока длится это застегивание, в ушах стоит громкий шорох и явственно слышно, как стальной крючок ищет петельку. Но вот воротник поднят, шарф затянут – вперед, на улицу, где сейчас все так сверкает, где даже разноцветный дым над карандашной фабрикой имени Сакко и Ванцетти – двух рабочих, замученных империализмом (их как-то естественно сносило подводным течением к Спартаку, с его фантастическим восстанием), – даже этот дым на фоне сияющего морозного дня казался праздничной шуткой. Солнце в морозном ореоле еще долго стояло над шоссе, заставляя блестеть накатанный машинами снег на полотне дороги.
Или: вечер, мать легкой нежной ладонью прохладной водичкой омывает глаза после ванны, предваряя отход ко сну, – близятся сказки, укладывание на бочок, счет слонов, медленное проваливание в сон.
Или: в чем-то провинился, рев, но уже брезжит прощение, возможность новой жизни, уже навсегда прекрасной, в которой будут и мир, и любовь, и солнечный свет, и елки, и театры, и звезды в ночном небе, – и потому все силы, даже до сладкого надрыва души, – все их хотелось бросить на то, чтобы заслужить прощение.
Вообще же и спустя многие годы Илья не переставал удивляться тому, что и тогда, в детстве, душа была опытна какой-то изначальной опытностью, наделена терпением и вниманием. Казалось, она вбирала в себя впечатления, предчувствуя будущие испытания и одиночество. А пока вся эта сумятица медленно, подобно утреннему холоду из купе, уходила из него. Весело пылала маленькая печка, за дверцей был умывальник с зеркалом, всюду были медь и красное дерево, в коридоре – мягкие ковровые дорожки, редкие попутчики внимательно вглядывались в далеко разбегающуюся степь, словно пытаясь постигнуть ускользающий от них смысл заснеженных пространств.
Вечерами горела уютная желтая лампа на фоне снежных равнин, уходящих в синие сумерки, и широкие мягкие диваны, с утра – снова степи без конца и края, где однажды они пересекли неширокую реку и оказались в Азии, – с детством было покончено.
Горячими золотыми точками сияли в памяти названия городов, вновь оживала в сознании карта, заблаговременно изученная. Через воспоминания и зрелище бескрайних зимних полей за окном еле слышно, тонкой струйкой, но явственно сквозило – само Будущее. Оно казалось все еще далеким, но бесконечно прекрасным. Только кусочек себя показавшим, но такой живой и чудесный, – что, если все оно таково? Душа заходилась от восторга!
И он, в который уже раз, с напряженным вниманием вглядывался в схему пути, висевшую в пустынном коридоре вагона. Вслушивался в названия городов и станций, всматривался в далекие ночные огоньки, стараясь непременно угадать названия, к которым они относились.
Гордость за огромность, нескончаемость этих пространств медленно наполняла его. Эти пространства, казалось, имели свою душу, были природным, распространившимся повсюду добрым существом, верным и вечным союзником его, Ильи, всех ехавших с ним в поезде и вообще всех населявших страну людей. И так ясно было – отними их, эти пространства, и саму душу убьешь, ведь сердца всех этих людей бились в одном ритме, срослись с этими просторами, говорили с ними на одном языке, в котором нет слов, но который понятен каждому. И он, Илья, остро чувствовал это родство, он был таким же. И порой вспоминал, как тетя Лина, готовя обед на кухне, тихонько напевала про себя: «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех».
А поезд шел – нет, летел в снежной пыли, поглощал, пронизывал пространство, но, может, просто хотел слиться с ним, раствориться в нем. Ближе к ночи приносили в тихо звенящих подстаканниках душистый чай с лимоном, купе заполнялось мягким золотистым светом настольной лампы, очень похожим на тот домашний свет Можайки, когда он забирался в уютное кресло рядом с торшером. Синие вечерние поля проплывали за окном. Он, пожалуй, впервые понимал, что был не рядом со счастьем – оно, это счастье, жило в нем. Будущее во всем великолепии, неизвестное и прекрасное Будущее, приближалось с каждым часом.
2
Поезд опаздывал. Когда приехали, в конце перрона в морозном тумане садилось солнце. Их встретил румяный от холода ладный офицер. Усадил в машину, мигом доставил в большой одноэтажный дом с огромным двором с кучей каких-то пристроек и еще большим, показавшимся Илье поначалу бесконечным садом. Его огромность естественно соотносилась с огромностью поглощенных ими только что пространств. Сам одноэтажный особняк показался Илье холодным, темным. Какая-то чужая мебель, вся в чехлах. Скоро приехал отец, они поужинали, прошлись по саду, осмотрели постройки. Надо было определяться со школой, и вообще: начиналась новая жизнь.