— О-о-йе! — запротестовал я.
Торстенсон деловито склонился надо мной. Он был весь в зеленом. Утреннее солнце проникало сквозь тонкие белые хлопковые занавески, которые мама нагладила, и отражалось в стеклянном шкафчике с орудиями пытки. Я с открытым ртом сидел в кресле, а на груди у меня болталась дурацкая бумажная салфетка. В углу рта свешивалась слюноотводная трубка, она то и дело присасывалась к щеке.
— Конечно, нам еще придется поработать, — сказал Торстенсон. — Но все будет хорошо. За последние дни ты здорово подтянулся.
— Й-оом, — согласился я.
И верно. Фразочка Лолло о том, что я-де полный придурок, задела меня за живое. Я ей еще покажу! Я мысленно представил себе тех, кто все эти годы считали меня полным нулем. Таких было немало. Но прежде я не обращал на них внимания. Тогда у меня был отец. А теперь мне захотелось доказать им, что мы с отцом не хуже других.
— Теперь можешь прополоскать рот, — сказал Торстенсон.
Я выплюнул изо рта множество мелких крошек. Торстенсон там вдосталь поскоблил и счистил зубной камень. Когда я осушил стакан, он снял с крюка сверло бормашины, натянул на него резиновый валик, по вкусу напоминавший мятные таблетки, и принялся водить им по зубам.
— Вот так, — заключил Торстенсон, — теперь готово.
Он повесил сверло на место и выключил лампу.
Я провел языком по зубам. Я не узнавал собственный рот! Все было ровно и гладко.
Что он там такое сделал? Маме он удалил темный зуб, который так нравился отцу, а на его место поставил белый фарфоровый. Так что с ангельской улыбкой было покончено.
— А теперь давай-ка съездим в город, — предложил Торстенсон. — Пора тебе посмотреть на мир новыми глазами.
— Ладно, — согласился я и вымученно улыбнулся мятными зубами.
Поезд метро с ревом и скрипом мчался к центру города. Какие-то мальчишки кинули снежок в окно, мы с Пнем и Данне тоже когда-то этим развлекались. Я смотрел сквозь снежные разводы на снег, падавший на припорошенные крыши. Мы ехали через Энскеде-Горд мимо бойни, на которой работал отец. Но была суббота, так что его там не было.
Я смотрел на знакомое здание и понимал, что не скоро его снова увижу.
Мы ехали забирать выписанные мне очки.
— Никак не могу понять, — проговорил Торстенсон.
— Что?
— Как никто прежде этого не заметил!
— Чего?
— Да что у тебя зрение не в порядке. Просто возмутительно! — Торстенсон выкрикнул это так громко, словно решил, что я и глухой к тому же.
— А, это, — протянул я.
— Не удивительно, что у тебя все не ладилось, — проворчал Торстенсон.
Он посмотрел на меня тем влажным взглядом, который появлялся у него всякий раз, когда он задумывался о том, как несладко мне жилось прежде. Ему и впрямь было меня жалко. Я догадывался, что он во всем винит отца.
— Бедняга! — вздохнул Торстенсон. — Хорошо, что наконец нашелся тот, кто это заметил.
Когда Торстенсон принялся говорить, что у меня не в порядке зрение, я поначалу и не понял, о чем это он. Я-то думал, буквы и цифры у всех так прыгают перед глазами. Как изображение в нашем стареньком черно-белом телевизоре.
— Неужели тебе ни разу не проверяли зрение? — не унимался Торстенсон.
— Что-то не помню, — соврал я.
Но я все отлично помнил. Уж не знаю, как мне удавалось выкручиваться. Не пойдешь ведь и не станешь просить: выпишите мне очки.
Торстенсон внимательно меня оглядел.
— Пожалуй, надо подобрать тебе и другую одежду, — заметил он в конце концов. — Раз уж мы все равно выбрались в город.
— Да ладно, ни к чему это.
— Пригодится, — возразил Торстенсон. — Но первым делом — очки.
Окулист оказался пузатым бородачом в белом халате, у него была курчавая шевелюра. Он отступил на шаг, и при этом едва не сшиб стенд с оправами.
— Ну, — протянул врач, склонив голову набок. — Как ты себя в них чувствуешь?
Это было потрясающе!
Теперь я видел каждый волосок, торчавший из ноздрей окулиста. А когда я повернулся к Торстенсону, его борода почти уткнулась мне в нос. Все словно приблизилось, сделалось яснее и приобрело пугающую четкость. Даже я сам. Я посмотрел на себя в зеркало, и отражение показалось мне более реальным, чем я сам себя представлял.
— Замечаешь разницу? — поинтересовался Торстенсон.
— Есть малость, — признался я.
Я стоял у зеркала, пока Торстенсон расплачивался и беседовал с врачом из оптики, и размышлял о том, как очки могут преобразить внешность.
— Знаете что, — спохватился вдруг Торстенсон, — не могли бы вы выписать ему справку?
— Какую справку? — не понял окулист.
— Для школы. Что ему надо сидеть на первых рядах. Из-за зрения.
— Ну, теперь в этом нет нужды, — улыбнулся врач.
— Это никогда не помешает, — возразил Торстенсон.
И он добился-таки этой справки!
Потом настал черед одежды.
Мы обошли уйму магазинов в поисках подходящего прикида.
Елку в «НК»[12] спилили вместе со всеми красными пакетами, а гирлянды сняли. Кажется, мы обошли все отделы, кроме разве часов и нижнего белья.
В магазине было жарко и тесно. Я все еще не привык к очкам и все время боялся, что врежусь в кого-нибудь. Я вконец вымотался, а Торстенсон, наоборот, все больше воодушевлялся.
Мы купили несколько пуловеров, две пары брюк, короткую куртку и пиджак, три рубашки, два галстука и пальто. Торстенсон заставил продавцов прочесать пол-склада. Он щупал ткани и громко отпускал замечания.
Все вещи были ужасно дорогие и неудобные. Совсем не то, к чему я привык.
Но Торстенсон лишь довольно кивал.
— Отличненько! — заявил он и выудил свою кредитку.
Никогда еще я так не влипал.
— Ну, а теперь пойдем и подзаправимся хорошенько, — объявил Торстенсон, когда с покупками было покончено. — Мы это заслужили.
Но мы еще пробродили целую вечность. Заходили в маленькие магазинчики с мягкими коврами, где нас встречали продавцы с жесткими взглядами. Ей-ей, мы не пропустили ни одной дорогущей лавки. Ноги подо мной подгибались, словно на мне были сшитые на заказ модные штиблеты из свинца. На самом деле это были итальянские ботинки, которые уже начали промокать.
Мы были обвешаны пакетами. В маленьком пластиковом мешке я нес свою старую забракованную одежду.
— Теперь надо головой заняться, — заявил Торстенсон, когда мы поели.
Он выдул облако ядовитого дыма из своей сигареты — прямо мне на голову.
— Это будет непросто, — хмыкнул я.
Я-то решил, что он это о том, что у меня в башке!
Но Торсенсон поволок меня в парикмахерскую, где было полным-полно цветов в горшках, сверкали огромные зеркала и сновали поджарые парикмахеры.
У паренька, который за меня взялся, был хвостик на затылке и серьги в ушах. Я уселся в кресло, которое указал мне парикмахер, и он принялся рассматривать мои непослушные вихры. Они уже успели немного отрасти, но все же для хвоста были еще коротковаты.
— Ну, как тебя подстричь? — спросил парень.
— Да мне все равно.
Это было чистой правдой. Мне уже все было по барабану. Я так измотался, что у меня не было сил обсуждать мою внешность.
Я откинулся на спинку и спрятался под пластиковой накидкой, словно это был спальный мешок. Из динамиков рвалась музыка и смешивалась с лязганьем ножниц и урчанием бритвенных машинок. Если закрыть глаза, казалось, будто это сверчки или шмели. Я и не стал открывать глаза. Парень с хвостом принялся массировать мою черепушку, отчего все мысли словно вспенились, и казалось, их можно было смыть душем. Я сам не заметил, как заснул.
Мне снился летний луг, на котором гудели насекомые, а цветы источали аромат, похожий на запах мусса для волос.
Я проснулся, лишь когда парикмахер похлопал меня по плечу.
— Ну как — годится? — спросил он.
— Конечно, — пробормотал я спросонья, пытаясь разглядеть себя в зеркале.
Но меня там не было. Я исчез!
Перед зеркалом сидел какой-то незнакомец в моих новых брюках и лакированных ботинках, только нос у него был такой же, как мой старый.
— Я их немного осветлил, — сказал парень с хвостом.
Я не сразу сообразил, что это я сижу перед зеркалом и это о моих волосах идет речь.
Я будто бы и впрямь полежал на том летнем лугу, который мне приснился, и от этого мои волосы выцвели и словно растрепались на ветру. Они действительно шикарно смотрелись.
— Тебя не узнать, парень! — подбодрил довольный Торстенсон, когда я снял накидку и натянул пальто.
Я осторожно кивнул, боясь растрепать прическу.
— А теперь мы можем ехать домой? — спросил я.
Да уж, с меня было довольно!
Мне не хватало моего утраченного лица. Я уже стал бояться, что задержись мы еще немного, и нос тоже исчезнет. А мне бы хотелось его оставить — как память.