Левон вдруг нашел нужные слова и начал обстоятельно, долго и горячо все излагать, словно читал по писаному. Он чувствовал себя в роли защитника Сероба и Асмик, хотя теперь им это было ни к чему. Степанян слушал внимательно, даже забыл про хлеб с маслом и выпил уже остывший чай.
– Значит, гроб с телом девушки ставили в церковь?
– Вначале, пока о ней судачили, не разрешали. А после врачебного освидетельствования поставили.
– Да-а!..
– На похоронах были только двое из их класса.
– Да-а?…
В раскрытое окно ворвался весенний ветер, наполнив комнату прохладой. Степанян открыл глаза и уже был не прежним маленьким мальчиком. Он о чем-то сосредоточенно размышлял. Левон глядел в окно, сожалел о рассказанном, чувствуя себя выжатым, как лимон.
– Значит, так. – Степанян встал, медленно и важно подошел к письменному столу, опустился в кресло и потер лоб. – На обсуждение придешь и будешь выступать.
– Когда оно состоится?
– Посмотрим, пока вопрос изучают. – Он протянул руку. – Захаживай. Привет ребятам.
На улице нещадно палило солнце.
Подняться к Ваграму не разрешили. Ашот сам спустился к нему.
– Во вторник или в среду, наверное, будут оперировать. Сердце вроде приходит в норму. Он только что о тебе спрашивал.
– Что говорил?
– Просто спросил. Мать сейчас у него. Левон посмотрел на Ашота как судья и палач.
– Слушай, ты мне голову не морочь. В чем дело?
– Спасение в операции, уверяю тебя,
11
Они с Татевик пошли в кафе.
– Как поживает Агабек?
– Прекрасно, – засмеялась Татевик. – Бармен приветствует тебя.
Завтра собираемся, интересно, кто явится. Он задумчиво смотрел сквозь стеклянную дверь кафе «Крунк». Ваграма оперируют. Анаит, не спрашивая, расставляла на столе закуски, поглядывая на Татевик. Здесь его знали и даже любили, потому хозяйка кафе, как называл ее Левон, завидев его еще издали, широко улыбнулась, подошла и подсела к ним.
Левон представил Татевик.
– Что будете пить? – спросила Анаит.
– Говори ты, – предложил он Татевик.
– Принеси шампанского, – приказала Анаит хозяйка кафе. – Ты что-то не в духе, Левон-джан, ничего не случилось?
– Брат болен.
Выпили по бокалу, и хозяйка ушла.
– Ему плохо? – спросила Татевик.
– Не знаю. Оперировать будут.
– Дядя у меня профессор. Может…
– Нет, спасибо.
Грустит он не только из-за Ваграма. Очень измотался в последнее время, и одиночество давит на душу, а в голове будто трещит, как пишущая машинка, на которой отстукивают графоманские стихи. Татевик осторожно, медленно ест салат и чего-то ждет. Чего? Стареет он, что ли? Тридцать три года – немало.
– Прости меня, Татевик.
Она не отвечает, улыбается, будто давняя знакомая.
Рядом сдвинули несколько столов, словно открыли птичий базар, щебечут девушки, ребята ухаживают за ними. Поют, шутят. Хорошо.
– Хочешь, уйдем? – спросила Татевик.
Левон молча взял ее за руку. Встретились глазами. Кто эта девушка, откуда вошла она в его жизнь, зачем хочет проникнуть в его внутренний мир, этот приусадебный участок каждого человека, цитадель его одиночества? Но Татевик ничего не хотела, она смотрела просто и ясно, как смотрят I на воду, на хлеб, на тишину.
– Останемся еще немножко, – сказал он. Потанцуем.
Все танцевали твист, а они танго. За ними внимательно, с улыбкой следили хозяйка и Анаит. Думали, наверное, что скоро эта девушка отнимет у них постоянного клиента. Левон усмехнулся, потом поверх головы Татевик с улыбкой посмотрел на ее каштановые волосы, ощутил упругое тело. Чего он хочет от жизни, или, как выражается Ли-лит, от этого краткого отпуска перед возвращением в небытие? Он с какой-то завистью оглядывал танцующих, хотя и не был так наивен, чтобы судить о них по бесшабашному танцу. Но они, пожалуй, менее одиноки, чем он и все его поколение, им, наверно, смешон этот старомодный танец. И пускай. Когда было учиться танцам? В войну или после нее все пронизывала горечь, старые раны только смазывались йодом, а об излечении говорить было преждевременно. Самые счастливые воспоминания – студенческих лет – ассоциировались с собраниями и аплодисментами. Если сложить вместе потраченное на это время, получатся месяцы, а ведь эти дни тоже жизнь, прожитая 'жизнь, они уже вычеркнуты из твоей биографии. Поймут ли эти? Твист захватил их, они напоминали пестрые заводные игрушки. И у них, наверное, свои горести, бессонные ночи, дни, когда хочется спать, чтоб не думать, не понимать. Понимает ли он их? Тяжело считаться средним поколением, мостиком через тонкий ручеек, по которому проходят– одни лишь пенсионеры, а молодежь перепрыгивает ручеек, не замечая или пренебрегая мостом… Пусть падает снег, пусть покроет все и не тает, чтобы на этом снегу родилась жизнь, путь снег покроет все непрожитые годы, заблуждения, падения, и, может, вернутся назад годы непрожитые… Твист разгорался, разноцветные игрушки перемешались, а Татевик молчала.
– Ты ничего не говоришь, Татевик.
– Говорю, но только про себя, как и ты.
Грохот вдруг прекратился, игрушки сразу остановились, потом расселись вокруг столов, став парнями и девушками.
– Идем, Татевик.
– Идем.
Снаружи «Крунк» казался громадным аквариумом, вместо воды был воздух, а вместо рыб – люди.
– Только на пять минут, – сказал дежурный врач.
Он взбежал по лестнице.
Первой почувствовала его появление мать. Ваграм как будто спал, но на шум приоткрыл глаза.
– Все будет хорошо, – сказал Левон, – сейчас я с Ашотом говорил, вероятно, придется оперировать. Что скажешь?
– Что сказать?… Если нужно…
Глаза у Ваграма были грустные, пустые и примирившиеся.
– Не думай ни о чем, все будет хорошо.
– Э… – Ваграм закрыл глаза, мать умоляюще посмотрела на Левона, а куда было смотреть ему? Ваграм, открыл глаза. – Что сказал профессор?
– То же самое, Ваграм, то же самое.
Неправда, главное в человеке – это зов крови, в решающие минуты кровь дает о себе знать. Еще неделю назад он считал, что можно обойтись без родных, ведь есть рестораны, друзья, девушки, книги, магнитофон, есть тишина. Неделю назад он мог думать, что кровное родство – нечто условное в безумном двадцатом веке, разделяющем людей, воздвигающем стены, занавесы, перегородки. За последние годы они с братом встречались так редко – только на Новый год… И что же, теперь он стоит, жалкий и беспомощный, лицом к лицу с природными инстинктами, с душой обнаженной, как тело Адама, и не знает, что делать. Ну, помоги же, двадцатый век, притупи нервы, придумай пилюли радости, чтобы глотать их. когда боль становится невыносимой. Бледная, почти женственная рука Ваграма, подобно бумаге, лежала на стареньком одеяле. Так стареют люди, подумал Левон. Мать смотрела на сына, который был для нее всем на свете. Куда она еще могла смотреть в эту минуту?
– Как он? – спросила Татевик.
– Останься со мной, – сказал Левон.
На улице – шумела жизнь, люди. Они смешались с толпой, и улица поглотила их, словно хлеб, мороженое или папиросный дым.
12
Прошлое схоже со старой мельницей, есть вода и жернова, а за годы изрядно накопилось зерна. Достаточно простой встречи, скрещения знакомых ‹…›[2] закрутятся жернова, зерно перемелется в муку, жизнь заполнится шумом прошедших дней.
Позади была школа, старая мельница, они сидели на разбросанных во дворе камнях, были чуть печальны, чуть радостны, какими и хотели кaзаться.
‹…› Xоть бы позвонили, – сказал Левон
– ‹…› ть минут, – предложил Рубен.
Из семнадцати остались только пятеро. Двое не могли прийти – ‹…› значит, пятеро из пятнадцати. 'Белая машина Рубена стояла у тротуара, и водитель тряпкой протирал переднее стекло. Каро женился месяц назад и первым пал жертвой ‹…›
– Ну, Каро, как жена?
– Э… – вздохнул Каро, – заставляет чистить зубы.
– Брюки тоже вроде выглажены.
– И шнурки на ботинках завязаны.
– Каро, уже двадцать лет все хочу спросить, – серьезно говорит Левон, – как ты в школе вечно умудрялся ходить в грязных брюках и ботинках?
– Однажды… – начинает Артак, и крутятся жернова, в воздухе поднимается мелкая пыль воспоминаний.
Карлен повышает голос: он привык, он директор завода.
– Да что это такое? – Он смотрит на часы. – Можно ли ждать иного, если за организацию взялся Левон…
– Взялся бы сам, товарищ директор.
– А кто руководить будет? Вот загнусь – осиротеете. Берегите меня, братцы.
– Всё, больше не ждем никого! – объявляет Рубен. – Решайте, куда пойдем.
– К Акопу. Втискиваются в машину.
– Каро, тебя надолго отпустили?
– Спой, Рубен, а?
Рубен показывает жестом на своего водителя, выразительно пожимает плечами и улыбается.
– Не время. – Потом вдруг совсем серьезно добавил: – А знаете, ребята, мы ничуть не изменились!