наезжают, даже костел и тот от нас за горами, за лесами. Мать кивает, поддакивает: да, да, разве это жизнь в Гургждучай? Но Эле не умеет ходить вокруг да около и выкладывает прямо: есть при ферме такой участок под свеклой — соток шестьдесят, а то и весь гектар наберется, — только рук не хватает. А уродилось бы, не земля там — тесто. Вот бы Марите и другие школьники взялись — большая польза колхозу. Учительница вроде бы и обещала, да что она одна, и еще не здешняя…
Мать уже не поддакивает, это тебе не театры, которые не наезжают; и Эле руками показывает, как не хватает рук. Руки Эле большие, черные, неотмываемые, всегда припухлые.
Мать смотрит на них, на эти натруженные, припухлые руки, и все равно думает, что затеи учительницы — а может быть, учительницы и этой вот Эле? — портят детей. Ни там, ни дома работать не будут. Дома хоть глаз за ними, а там примутся на головах ходить. И в свекле-то вряд ли смыслит эта каунасская учительница. Нет, не одобряет мать всякие затеи, однако с такими руками, как у Эле, не может спорить. Даже простых часиков нет на них, только въевшаяся в кожу земля.
— Ладно уж, ладно… Чтобы только последний раз, — сдается мама перед руками Эле.
Как я люблю эти руки Эле! Они спасли мою мечту…
УЧИТЕЛЬНИЦА ВИДИТ, А СТАЛО БЫТЬ, И Я…
Если бы я заранее знала, как это сложно собрать ребят, я бы и не начинала. Правда, правда!
Несколько девочек я уговорила, однако мальчишки одни не хотели, а другие должны спроситься у родителей. Казюкасу, брату Анупраса-пивовара, ни у кого не надо спрашиваться, но он и слышать не хотел про какую-то свеклу.
Он, видите ли, подвиг задумал, да такой, что мы все рты разинем! Не будь я такой сорокой — это я-то сорока! — он взял бы и меня в компанию.
— Если я сорока, так ты знаешь кто? Барсук! — не осталась я в долгу.
«Барсук» — его кличка, и Казюкас не любит ее: можно подумать, я довольна, когда меня зовут Марге! Он целыми днями роется, ищет что-то в старых, заброшенных землянках, в лесной чаще. За это его Барсуком и прозвали. Прошлым летом нашел немецкие консервы в ржавой банке, которые пролежали лет двадцать. То, что было в банке, Казюкас съел и не умер и не заболел — даже животом не маялся. Может, он опять рассчитывает на старые консервы?
— Пошла, пошла, Марге! Беги подлизывайся к учительнице! — накинулся он на меня.
Значит, если хочешь мечтать, а учительница тебе помогает — так уже и подлизываешься?
За такую пакость мало Барсуком обозвать, правда мало. Ну, погоди у меня!
Я рассорилась не только с Казюкасом, но и с мамами наших ребят, то есть мамы со мной перессорились. Сперва я сама пробовала говорить с ними, но они и слушать не хотели. Поэтому со мной начала ходить Иоланта.
С учительницей никто в открытую не спорил, но редкая мать соглашалась прислать ребенка. А за глаза и над учительницей посмеивались.
Мы упросили бригадира Пля́ткуса потолковать с родителями. Только, мне кажется, от него больше было вреда, чем проку. Заходим все трое в избу, а он своими заплывшими пьяными глазками будто прощения у каждого просит. Дескать, я тут ни при чем, да вот учительница попросила, заглянул, только смотрите сами. В этих его глазах тоже не было веры в нашу свеклу, они лишь потешались над нашими усилиями.
— Чистая беда колхозу с таким бригадиром, — говорит про него мой отец, и верно говорит.
И все-таки с плохим бригадиром все свыклись. Как знать? Сдвинешь с места — может, еще худшего поставят? Уже один только голос Пляткуса, вечно сиплый, тусклый какой-то, отбивает охоту что-то делать. А эти мутные, невыспавшиеся глазки? Вёдро или дождь на дворе, а они всегда выглядывают словно из затянутой тиной сажалки. Только стопка, сверкнув у него под носом, наверное, делает эти глазки похожими на глаза зрячего человека.
Иоланта волнуется не столько из-за упорства матерей, сколько из-за равнодушия бригадира.
— Знаете что? Вы лучше не утруждайте себя, а пойдите домой и побрейтесь! — в конце концов не выдерживает она.
Я удивилась, потому что наша учительница всегда очень вежливо разговаривает с колхозниками. Пляткус тоже удивился, но мне показалось, что он еще и струсил. Провел пальцами по щекам, которые будто дерном заросли. Ну точно дернина!
Не я одна слышала, как учительница приструнила Пляткуса, и колхозники слышали — Гру́мбис с женой и еще несколько. Грумбис усмехнулся и обещал прислать к нам свою Катри́те.
От Грумбисов вся Гургждучай узнала, как учительница — наша вежливая, чистенькая, с серьгами в ушах учительница — задала перцу этому ленивому, обросшему щетиной бригадиру. И потом мы уж горя не знали, куда бы ни постучались. Женщины встречали нас улыбкой, а мужчины справлялись:
— Так что, учительница, отбрила Пляткуса? Может, и нам побриться велишь?
— И велю, если зарастете! — весело отвечала учительница.
На этот раз ей легко было договориться с колхозниками! И напрасно Пляткус пытался в отместку поносить учительницу: велит, мол, ребятам на коленках среди сорняков ползать, а сама на диванчик уляжется, книжечку почитывает… Улыбались люди, а когда люди улыбаются, они гораздо добрее. А вы заметили, что люди добрее, когда улыбаются?
Любопытные женщины проводили нас до самого поля. Станет учительница ручки марать или не станет? Но она стала, и женщины принялись судачить — о чем бы вы думали? Может быть, о только сколотившейся бригаде? Может быть, о свекле, которую изрядно запустили? Нет, они занялись женихами, которых нынче, дескать, нехватка. Объявилась им еще одна невеста, которую надо бы выдать замуж, — вот эта учительница, Иоланта эта! Только вряд ли, убивались они, учительница, да еще из Каунаса, пойдет за простого колхозника или тракториста. Ветеринар вот, молодой, красивый, как раз пара ей, но, увы, женат.
Мне было стыдно, что женщины — и моя мама тоже! — так без зазрения совести выдают замуж учительницу. Только что они досадовали на Иоланту, а тут