запуталась моя жизнь. И не только моя, но и родителей. Зажглись оба как поленья, а ведь обычно почти не ссорились. Даже люди завидуют, что они так ладят, называют их в шутку молодоженами. Я понимаю, что это, значит, одобряют! А у нас в Гургждучай не скроешь, бывает, и подерутся муж с женой, когда Анупрас свежего пива наварит. Кружит головы это свекловичное пиво! Другие, выпив, дерутся, ругаются, а наш отец прощения просит, что-то бормочет ласково, кажется, готов сердце из груди вынуть. А тут отец кричит, хоть и капли в рот не брал, а жилы на шее набрякли, как веревки.
— Не твое дело! — кричит он. — Сиди и ешь, что зарабатываю!
Представляете, отец на маму такое!
Никого нет, меня отец с матерью не видят, а надсаживаются так, будто их целая толпа обступила.
— Копейки, да свои. Молчала бы уж лучше!
— Почему же другие люди ищут где лучше?
Понимать это надо так: почему Улите, то есть Мединскасы, не сидели и нашли?
— Какие люди? — выходит из себя отец. — Ветрогоны не люди… Цыгане и те уже не кочуют нынче…
— А разве я зову все бросить и бежать? — гнет свое мать. — И в Гургждучай можно устроиться. Что тебе стоило к лесу приписаться? Соток меньше выделят, зато каждый месяц наличными получай… Девчонка вот босая, смотри! Мне в воскресенье не в чем выйти, а у других женщин по два, по три платья висит…
Тут отец заметил меня, но я не рада была его вниманию.
— Будут! И туфельки и платья будут! Голым-босым ходить не придется — куплю! — весь дрожит от ярости отец.
— Папа, мне не нужно, — осмеливаюсь вставить я, но мой голос, как керосин на сырые дрова.
Мать хватает меня за руку и вытаскивает на середину избы. Она тычет в меня пальцем, словно мне нужна не одна пара ботинок, а по пять пар на каждую ногу. И платье на мне дергает — мол, давно пора новое купить. Отец, не выдержав, вырывает меня из рук матери. Он-де сам лучше знает, что нужно дочери, нечего глаза колоть. Только воровать он не станет — будет в колхозе, будет и у него. Можно сказать, самым первым в колхоз вступил, а теперь, вишь, в город податься, хвост поджав…
— Да кто сказал — в город? Я, что ли? — понемногу отступается мама. И в самом деле, про город она не говорила. — Хоть бы к лесу приписался…
— Не дождутся они, слышишь? Не дождутся! — не думает сдаваться отец.
Я не знаю, кто эти «они», но знаю, что всякое отступление позорно. Когда мальчишки налетают таскать за косы или забрасывают снежками зимой, я всегда даю сдачи. А если не сумею отбиться, лучше прийти домой с «фонарем», чем заплакать и убежать… Мне нравится, что отец такой настойчивый — он даже председателям не спускал, когда был бригадиром. Не спускал, потому и не бригадир уже. Но его все люди уважают, а председатели эти каждую зиму, как снег, приходят и уходят. Я поддерживаю отца, однако боюсь обидеть маму. То она кричала в голос, а тут сразу притихла. Молчит, понурясь, а платье на ней и правда старенькое, линялое, даже прохудилось кое-где. У мамы никогда не было такого платья, как у нашей учительницы Иоланты, которая чуть ли не каждый день меняет юбки и платья.
— Будет, Теклю́те, хватит, — успокаивает отец, но и ему трудно успокоиться. Руки у него дрожат, как после тяжкой работы.
Улите, Улите, что ты натворила!
КТО СПАСАЕТ МОЙ КОРАБЛЬ
Я решила, что родители уже помирились. Ведь отец назвал маму Теклюте, а она снова принялась хлопотать по дому. Когда мама злится, она и крышки с горшка не снимет, пускай там все кипит, бежит на землю, неважно что — вода или молоко. А тут она взялась гладить белье, которое было бросила, и я заикнулась насчет свеклы — нашей с учительницей свеклы.
Отец, как всегда, сказал:
— Раз надо, так надо…
Однако мать от удивления — вы поверите! — опрокинула утюг. Может, она бы и не стала снова ругаться, если б не этот утюг. Он угодил в тарелку с молоком для кошки, и тарелка, конечно, вдребезги. Хоть и не новая была, с отбитым краешком, — все одно убыток. И еще молоко полилось длинными, как пальцы, струйками. Поэтому мама опять раскричалась, несмотря на то что уже был мир.
Видели бы вы, как она бушевала, собирая белые осколки! Колхоз и сякой, колхоз и такой, а учительница — вы только подумайте, наша новая учительница Иоланта! — не лучше старой, еще хуже той. Мало, что отец с колхозом валандается, ничего не имеет, так еще и ребенка отрывают от дома, тянут на свеклу… Была Станчикене — порядок был, не совала нос куда не след, а новой прославиться невтерпеж — вот как! Дети, видишь ли, на солнцепеке надрываться должны, от дома отбившись, а про нее на весь район раструбят — ах, какая учительница!
— Я ей скажу, я ей дам — ребенка сманивать! — кричала мать, один за другим собирая тряпкой, словно сечкой отрубая, молочные «пальцы». Она кричала так, будто Иоланта — не молодая красивая учительница, наставница ее дочери, а старое, поганое чучело.
Не обошла мать и меня:
— Здоровенная девка, а понятия никакого. Дома палец о палец не ударит, а чужим душу бы отдала! Точно как отец, — не в дом, а из дому…
— Уймись, Теклюте! Какие же это чужие? — пробовал вступиться отец. — Нашла чужих — колхоз, школу!
— Не морочьте мне голову! Не хочу, и все тут. Не желаю!
У меня пылали щеки, я вся горела, потому что все это говорила мама, которую я так люблю. А что для дома не стараюсь — неправда. Помогаю полоть, поливать и по дому убраться, бывает, даже в колхоз вместо мамы хожу. А кто корову пасет, если не я? Лужок, что колхоз нам выделил, выкашиваем, а корову в лес гоняем. Такие славные лужайки попадаются в лесу, что хоть сама, как корова, на траву накидывайся. Только в лесу пасти