— Гудименко Анатолий, Агабеков Агабек, Танцура... Собирай вещи!..
Арестованные не шевелились.
— Ну!
Тишина пухла, люди дышали тяжело, словно надували тонкий пузырь, готовый вот-вот лопнуть. Кто-то громко по-простецки икнул.
Освещая лампой хмурые лица арестованных, офицер, наступая на спящих, полез по камере, стараясь угадать тех, кого он назвал.
— Твоя как фамилия? — уперся он в обозника с улыбчивыми щеками.
— Моя?.. Танцура.
— Чего ж ты не откликаешься, раз вызывают?
— Так вы ж на расстрел небось отбираете?.. А мне помирать нема охоты.
— На какой там расстрел? Просто в другое место переводим.
Споткнувшись о Митину ногу, офицер чуть не уронил лампу.
— А это ещё что такое?.. Больной?
— Мальчик. Из цирка. Случайно приблудил к обозу и, как видите, захворал, — быстро пояснила Леля, глядя на офицера снизу вверх.
— Хм... А ты?
— Сестра милосердия. С госпиталем отступала.
— Годунов, — обернулся офицер, — отправить больного в лазарет. А женщину ко мне. На допрос.
Во дворе шумели деревья, бойкий флюгерок поскрипывал на воротах, из отворенной сторожки несло поджаренным хлебом. Митя, покачиваясь, шёл к сторожке в сопровождении солдата, лузгавшего семечки. У дверей солдат остановил его и усадил на порожек.
— Обожди тут, я скоро вернусь.
У Мити кружилась голова — золотисто-оранжевые обручи, чудилось ему, катились по тёмному двору, синие, зелёные, ослепительные шары тянулись ввысь. Привалившись стриженым затылком на угол ступеньки, он втягивал полной грудью ночную свежесть. К горлу подкатывалась тошнота. Из дверей на стену с решёткой падал свет.
Под затылком угнулась доска: кто-то вышел и выплеснул на землю воду. Визгливо заскрипел палец по мокрому стеклу — по-видимому, мыли тарелку. Ступенька опять скрипнула, человек вернулся в сторожку. По полу покатилось что-то круглое и тяжёлое — тяжёлое потому, что, поднимая, человек крякнул от усилия. Звеня заскрежетал нож, оттачиваемый о край тарелки. Тупо ударили, и Митя услышал, как радостно треснул арбуз. Еле сдерживаясь, он подполз к двери и заглянул в щель: на длинной скамейке устроился верхом загорелый солдат в откинутой на затылок английской фуражке и широкой зубастой пастью отхватывал сразу по полскибки, выплевывая на тарелку черные семечки. Обгрызанные корки солдат выбрасывал на двор. Митя было прицелился поднять одну из них, но к сторожке по освещённой аллее шли обозники, оцепленные конвойными. Они закрывались от света рукавами и ныряли в дремучую ночь, как в болото. Солдат с арбузом выскочил на крылечко и, положив ладонь на брови, вгляделся в темноту. Брякнув связкой ключей, он побежал отпирать ворота.
...Двуколка, устеленная охапкой душистого сена, тряслась на высоких кованых колесах. Митя дремал на сене, укачиваемый однообразной тряской.
В памяти возникало прохладное весеннее утро. Они с водовозом Османом возвращаются с реки. Мать пришла с базара. Она выкладывает из кошелки связку толстых поджаренных бубликов, кувшин с кислым молоком, смородину и сырой примятый творог. На низком круглом столике под акацией бодро поёт самовар, окутанный сиреневым паром.
Осман звякает ведром и выдергивает из бочонка чок, — сверкающая струя воды срывается в извиве и пенно закипает в ведре. Осман поддерживает его коленом. Споткнувшись о самоварную трубу, забытую на ступеньке, он тащит ведро в сени и с шумом наполняет макитру и медный рукомойник ласковой речной водой. Заколотив чок в гудящую бочку, он садится за столик пить чай с молоком. Митя разрезает продольно теплый румяный бублик и намазывает обе половинки сливочным маслом. Осман жалуется на подорожавшую жизнь, купая вспотевший нос в блюдце. Он пьёт чай вприкуску и, прежде чем откусить сахар, окунает его в стакан. Покатая крыша погреба золотится ржавчиной. На протянутых через двор веревках, как ласточки, разместились рядком прищепки с раздвоенными хвостами.
Колеса заплескались по воде и мягко выкатились на шуршащий песок. Стали.
Митя приподнялся: сзади в темноте переговаривались люди.
— Куда вы нас ведёте? Я на кладбище не пойду!
По голосу Митя сразу узнал Аншована.
— Иди, иди, не ломайся! — уговаривал кто-то баском.
— Не пойду, ишак бородатый, — кричал, протестуя, Аншо, — стреляйте на месте! Тут в болоте и кончайте, один черт...
— Иди, а то по шее получишь!
— Бей, не тронусь.
Вязко шмякнуло, словно ударили по тесту каталкой, и кто-то упал — всплеснулась вода. Откуда-то сбоку, по-видимому с тротуара, нетерпеливо крикнул офицер, отбиравший пленных:
— Долго вы ещё там копаться будете?.. Годунов!
— Я! — отозвался басок.
— Что там ещё за разговоры?
— Не идёт.
— Кто не идёт?
— А этот чертила...
— Чего же ты, как баба, слюни распустил, или тебя учить надо?
Внезапно плеснулась вода, кто-то метнулся в темноте.
— Стой, стой, проклятый, стрелять буду! — разнесся вдоль улицы испуганно-предупреждающий окрик конвойного.
Но тот, кому кричали, не остановился и одним взмахом смело перемахнул через забор, — вслед ему понеслись пули: конвойные стреляли из винтовок, с противоположного тротуара наугад палил в темноту из пистолета разъярённый офицер. В общем грохоте и гуле трудно было разобраться и понять, что происходит в этой беспорядочной, суматошной свалке. Кто-то стонал, кто-то слал конвойным свои проклятья, вспоминая и бога, и божью мать.
Солдат удовлетворенно нонокнул, и двуколка покатилась дальше. С колотившимся сердцем Митя опустился на сено. Кто это стонал, может, подстрелили Аншо? А может, ему удалось убежать? Ответа не было.
Два раза их останавливали конвойные патрули и спрашивали пропуск.
— Вот и приехали!
Солдат пошёл в дежурную, оставив Митю в длинном полутёмном коридоре. Асфальтовый пол, заплёванный и исхоженный, дышал сыростью. Митя прилёг возле стенки. Солдат вернулся с горбатым санитаром. Санитар отворил дверь палаты.
— Може, на ваше счастье, тут кто отболел?
Обойдя палату, он вышел в коридор.
— Один распаялся. Пойдем, поможешь вынести...
Заскрипела отодвигаемая кровать, из дверей вышел солдат с бельём, а за ним, согнувшись, санитар, волоча на горбу покойника, без кальсон, с высохшими детскими ножками. Он держал его за небритый затылок переплетенными пальцами, будто собирался перекинуть через плечо и трахнуть о землю желтыми одеревенелыми пятками.
Обратно горбатый вернулся с чистым одеялом и распухшей подушкой, набитой сеном.
— Айда, — кивнул он,— пойдём спать. А завтра дохтор определит, куда тебя класть...
Подушка захрустела под ухом, санитар, качнув стоялый воздух, покрыл Митю мягким байковым одеялом.
— Спи.
Рядом с койкой — столик с выдвинутым ящиком. В ящике валялся окаменевший кусок хлеба. Озираясь, Митя тихонько выволок его и, чуть не сломав зубы, откусил краешек. Сухарь затрещал, Митя испуганно закрылся одеялом и начал обсасывать его со всех сторон: чёрствый хлеб таял и растекался по языку, как шоколад. Сухие крошки рассыпались по матрацу и больно вгрызались в спину. Митя собрал их в горсть и съел. Тело стонало от усталости, ноги не находили места. Обняв подушку, Митя лёг на живот и тут же уснул, будто упал в глубокий колодезь.
Отвязанная форточка хлопнула со звоном: Митя проснулся от холода. В окне стоял бульвар с осенними деревьями. Утро поднималось ветреное, лежавший на подоконнике лист бумаги лениво позёвывал краем, потом слетел на пол и шурша заполз под койку. Дверь скрипнула, и в палату, звеня ведром, вошла няня с половой тряпкой. Она деловито засучила рукава, обмакнула её в ведре, но, увидев Митю, оставила тряпку.
— А, новенький? — спросила она, укутывая ему ноги. — Тебя когда привезли?
— Ночью.
— А тот, сердешный, отмаялся.
Оставляя за собой тёмный ручеёк воды, няня пронесла истекающую тряпку в угол палаты и, шлепнув её об пол, наклонилась и стала возить ею из стороны в сторону: пол потемнел и засверкал, точно обмытый лаком. Чулки у няни были подвязаны грязными скрученными бинтами, поседевшие волосы высыпались из-под платка — изредка она выпрямлялась и поправляла их сгибом локтя.
На крайней койке у окна всхлипнул больной. Митя насторожился: послышалось в нем что-то знакомое. Его потянуло к койке.
На смятой подушке лежала голая, будто обструганная, голова, востроносая, губастая, на худой руке шевелились пальцы, обтянутые дряблой кожей, висевшей на костях, как разношенные перчатки. В этом чужом похудевшем человеке Митя не сразу узнал Никиту Шалаева. На грязной простыне вытянулось опавшее тело Никиты без одной ступни. Забинтованная культяпка недвижно покоилась на жёсткой постели. По ней одиноко ползала муха. Никита мял подвижными пальцами край простыни, словно перебирал клавиши гармони, и всхлипывал, по-галочьи раскрывая рот. Он был слаб и беспомощен.