В ночи неистовствовал лягушачий хор, из которого то и дело выделялись виртуозные дуэты, выводившие протяжные низкие рулады и серии легких придыханий и вскриков. Прерывисто дыша, ослепленные страстью, Левайн и Крошка Лютик, к своему удивлению, осознавали единение ночных певцов как нечто большее, чем обычные проявления близости: сплетение мизинцев, чоканье пивными кружками, добрососедские отношения в духе журнальчика «Макколл»{58}. Левайн в небрежно сдвинутой набок бейсбольной кепке на протяжении всего представления попыхивал сигарой, ощущая непроизвольное желание защитить девушку – еще не отданную на поругание Пасифаю{59}. Наконец, под неумолчное кваканье глупых лягушек, они опустились на матрац и легли, не касаясь друг друга.
– Посреди великой смерти, – сказал Левайн, – маленькая смерть. – И добавил: – Ха. Звучит как заголовок в журнале «Лайф». В расцвете «Жизни» мы объяты смертью[4]. Господи.
Они вернулись в кампус, и, прощаясь у фургона, Левайн сказал:
– Увидимся на стоянке.
Она слабо улыбнулась.
– Заходи как-нибудь, когда освободишься, – сказала она и уехала.
Пикник и Бакстер играли в очко при свете фар.
– Эй, Левайн, – сказал Бакстер, – я таки потерял сегодня невинность.
– А, – сказал Левайн. – Поздравляю.
На следующий день к ним заглянул лейтенант.
– Если хочешь, можешь идти в увольнение, Левайн, – сказал он. – Все уже утряслось. Ты здесь только мешаешься.
Левайн пожал плечами.
– Ладно, – сказал он.
Моросил дождь.
В фургоне Пикник сказал:
– Боже, как я ненавижу дождь.
– Ты прямо как Хемингуэй, – заметил Риццо. – Странно, да? Элиот, наоборот, любил дождь.
Левайн закинул на плечо вещмешок.
– Странная штука этот дождь, – сказал он. – Он может потревожить сонные корни, может выдрать их из почвы и смыть напрочь. Пока вы тут торчите по яйца в воде, я буду нежиться на солнце в Новом Орлеане и вспоминать о вас, парни.
– Ну так катись отсюда, – сказал Пикник, – да побыстрее.
– Кстати, – сказал Риццо, – Пирс искал тебя вчера, но я ему наплел, что ты, мол, пошел за запчастями для ТСС. Никак не мог сообразить, куда ты свалил.
– Ну и куда я, по-твоему, свалил? – тихо спросил Левайн.
– Я этого так и не понял, – ухмыльнулся Риццо.
– Пока, ребята, – сказал Левайн.
Он нашел попутную машину, направлявшуюся в Таракань. Когда они отъехали на пару миль от города, водитель сказал:
– Черт, а хорошо все-таки вернуться назад.
– Назад? – не понял Левайн. – Ах да, наверное.
Он уставился на дворники, сметавшие дождевые капли с ветрового стекла, прислушался к дождю, хлеставшему по крыше кабины. И через какое-то время уснул.
К низинам низин{60}
В половине шестого вечера Деннис Флэндж по-прежнему пьянствовал с мусорщиком. Мусорщика звали Рокко Скварчоне, и около девяти утра, едва завершив маршрут, он прибыл прямиком к дому Флэнджа, в рубахе с прилипшей апельсиновой кожурой и зажимая в мощном кулаке, перемазанном кофейной гущей, галлон домашнего мускателя.
– Эй, sfacim![5] – заревел он из гостиной. – Я принес вино. Выходи.
– Отлично! – заорал в ответ Флэндж и решил, что на работу не пойдет.
Он позвонил в адвокатскую контору Уоспа и Уинсама и наткнулся на чью-то секретаршу.
– Флэндж, – сказал он. – Нет. – (Секретарша принялась возражать.) – Потом, – сказал Флэндж, повесил трубку и уселся рядом с Рокко, намереваясь до конца дня пить мускатель и слушать стереосистему стоимостью 1000 долларов, которую заставила его купить Синди и которой, на памяти Флэнджа, она пользовалась разве что в качестве подставки для блюд с закусками или подносов с коктейлями.
Синди являлась женой Флэнджа – миссис Флэндж, – и нет нужды говорить, что она не одобряла затею с мускателем. Впрочем, она не одобряла и самого Рокко Скварчоне. Да, собственно говоря, и любого из друзей своего мужа. «Не выпускай этих уродов из игровой комнаты, – могла завопить она, потрясая шейкером для коктейлей. – Ты долбаный член общества защиты животных, вот ты кто. Хотя сомневаюсь, что даже в этом обществе примут тех зверей, которых ты таскаешь домой». Флэнджу следовало бы ответить – хотя он этого никогда не делал – что-нибудь вроде: «Рокко Скварчоне не зверь, он мусорщик, который, помимо прочего, обожает Вивальди». Именно Вивальди – шестой концерт для скрипки с подзаголовком Il Piacere[6] – они и слушали, пока Синди бушевала наверху. У Флэнджа создалось впечатление, что она швыряет вещи. Временами он с интересом представлял себе, какой была бы жизнь без второго этажа, и удивлялся, как это люди умудряются обитать на ранчо или ютиться в одноуровневых квартирках, не впадая в безумную ярость – ну, примерно раз в год. Жилище самого Флэнджа было расположено на скале высоко над проливом. Постройку, смутно напоминавшую английский коттедж, соорудил в 1920-х годах епископальный священник, по совместительству контрабандой возивший спиртное из Канады. Похоже, все жившие тогда на северном берегу Лонг-Айленда были в той или иной степени контрабандистами, поскольку кругом обнаруживались отмели и бухточки, проливчики и перешейки, о которых федералы не имели ни малейшего представления. Священник, должно быть, находил во всем этом своеобразную романтику: дом вырастал из земли, как большой мшистый курган, и цветом напоминал волосатого доисторического зверя. Внутри были кельи, потайные ходы и комнаты со странными углами; а в подвале, куда попадали через игровую комнату, во все стороны расходились бесчисленные туннели, извивавшиеся, как щупальца спрута, и сплошь ведущие в тупики, водоотводы, заброшенные канализационные трубы, а иногда и потайные винные погреба. Деннис и Синди Флэндж жили в этом причудливом замшелом, почти естественном могильнике все семь лет брака, и сейчас Флэндж стал ощущать, что прикреплен к дому некой пуповиной, сплетенной из лишайника, осоки, дрока и утесника обыкновенного; он называл его утробой с видом и в редкие минуты нежности напевал Синди песенку Ноэля Кауарда{61} – отчасти для того, чтобы напомнить о первых месяцах совместной жизни, отчасти просто как любовную песнь дому:
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И заживем мы, не ведая горя,Как птички в ветвях над горами и морем…
Впрочем, песни Ноэля Кауарда с реальностью, как правило, связаны мало – Флэндж, раньше этого не знавший, быстро в этом убедился, – и если через семь лет выяснилось, что он не столько птичка в ветвях, сколько крот в норе, виновата в этом была не столько его обитель, сколько Синди. Психоаналитик Флэнджа – тронутый и вечно пьяный мексиканец-нелегал по имени Херонимо Диас, – разумеется, многое мог высказать по этому поводу. Раз в неделю Флэндж в течение пятидесяти минут выслушивал между порциями мартини громогласные рассуждения о своей матери. Тот факт, что за деньги, потраченные на эти сеансы, он мог купить любой автомобиль, любого породистого пса или женщину на том отрезке Парк-авеню, который был виден из окна докторского офиса, волновал Флэнджа гораздо меньше, чем темное подозрение, что его неким образом надувают; возможно, это происходило из-за того, что он считал себя законным сыном своего поколения, и поскольку Фрейда это поколение впитало с молоком матери, Флэндж чувствовал, что ничего нового не узнаёт. Но иногда ночами, когда снег, который несло из Коннектикута через пролив, напоминанием хлестал в окно спальни, он ловил себя на том, что спит в позе зародыша; он заставал себя с поличным за кротоуподоблением, которое было не столько моделью поведения, сколько состоянием души, когда снежная буря не слышна вовсе, а храп жены представляется журчанием и капелью околоплодных вод где-то за покровом одеяла, и даже тайный ритм пульса становится простым эхом сердечного стука самого дома.