Возникло непреодолимое желание ударить кулаком по узорному матовому стеклу двери. И все. Считать, что это конец. Точка. Но он потратил столько душевной энергии, чтобы убедить себя сделать еще один, последний шаг к примирению. Шел, как юноша, чуть ли не всю ночь. Ради чего?
Стало обидно, что так унизил себя. Какое-то мгновение стоял неподвижно, опустошенный и равнодушный ко всему на свете. Не знал, что делать. Потом ощутил, что не может в эту ночь оставаться с ней в одной квартире — еще сотворит глупость, которую потом не простит себе.
Двери закрыл за собой осторожно, бесшумно. Спускался по лестнице на цыпочках, как ночной злодей. Не боялся шума — было стыдно самого себя.
Только на дворе вдохнул полной грудью морозный воздух и смело затопал по тротуару. Подумал, что нужно уважать себя, даже когда ошибаешься; если поступки продиктованы искренним душевным порывом, никогда нельзя раскаиваться и казнить себя.
Через час он тихонько позвонил в квартиру Шугачевых. Поля даже не спросила кто. Будто ждала.
— Почему не спрашиваешь? — шепотом сказал Максим. — А если воры?
— Дураки они, что ли, воры? Не знают, к кому лезть?
Максим засмеялся.
Поля удивленно посмотрела на него: с чего это он?
— Я тебе все объясню.
— Не надо, Максим, чего не бывает! — вздохнула Поля, кутаясь в халат. — Я вам сейчас постелю. Раздевайтесь.
Максим опять весело подумал: «Где она постелет? В каждом углу сопят дети».
IV
Максим ждал, что Игнатович на следующий же день вызовет его для объяснений. Не мог не вызвать. Своим неожиданным самоотводом Карнач в каком-то отношении подводил горком и, конечно, первого секретаря; их родственная и дружеская связь известна всему активу. Но с родством Игнатович, строгий и бескомпромиссный блюститель законов и норм партийной жизни, партийной морали, не посчитается. Милости не жди.
Максим чуть не с озорным любопытством (после ночной сцены с Дашей он почему-то весь день был в веселом настроении) пытался представить себе, каким образом Игнатович выразит свое недовольство.
Сперва удивился, что тот не вызвал ни в первый день после конференции, ни на второй. Потом с тем же озорством подумал о деликатном положении, в которое попал секретарь горкома: попробуй найди кару такому черту, как он, Карнач, да еще за поступок, не противоречащий Уставу.
Однако неписаный этикет он все же нарушил, к чему Игнатович — Максим это знал — ни в коем случае не может остаться равнодушным. Почувствовал уважение к уму свояка: выбрал единственно правильный метод — официальное молчание и соблюдение дистанции. В конце концов это, пожалуй, и есть самое тяжелое наказание, так как при всей несхожести их характеров, суховатости Игнатовича Максим любил этого человека, высоко ставил его преданность делу, честность, принципиальность — всегда хозяин своему слову. Такие качества руководителя нельзя не ценить, особенно ему, главному архитектору, которому ежедневно приходится решать бесчисленное количество самых неожиданных и часто каверзных вопросов. О, как ему помогала деловитость секретаря горкома! Любил с ним поговорить, поспорить, иной раз довольно горячо, но всегда уходил с сознанием, что спор пошел на пользу городу. Чувствовал, что Игнатович тоже охотно спорит с ним, потому что не формально, а как партийный руководитель стремится проникнуть в архитектурные тайны, разобраться в них. Архитектура города для него не просто еще один нелегкий участок работы, лишняя забота, а часть — и немалая! — жизни, так же как и для него, Максима. На этом сблизились. И даже подружились. Дружба была сдержанная и глубокая, более серьезная и прочная, чем дружба тех, кто часто встречается за чаркой и доверяет друг другу интимные подробности своей жизни. За обеденным столом они встречались лишь в обкомовской столовой, в гости друг к другу ходили редко — раза два в год, в большие праздники или на именины жен. Своих дней рождения не отмечали, на «сердечные темы» никогда разговоров не вели.
Максим даже был несколько разочарован, когда только на третий день позвонила секретарша и передала, что Герасим Петрович просит зайти к нему сегодня в двенадцать двадцать. Обычно звонил сам и почти никогда не назначал так точно время, просто говорил: «Максим, сын Евтихия, загляни часика в четыре», — хотя все в городе знали пунктуальность Игнатовича — в приемной никто из вызванных больше десяти минут не ждал. И никто, наверно, не удивился бы, если б его пригласили к секретарю горкома на десять часов двадцать девять минут.
Но Максим не ожидал, что Игнатович т а к пригласит его и так явно даст понять, по какой причине.
В приемной работала приятная женщина — Галина Владимировна. Мало кто знал ее фамилию, но все знали имя и отчество. И все уважали, даже, не будет преувеличением сказать, любили за приветливость, аккуратность: все объяснит, запишет, выполнит. К ней обращались чаще, чем в отделы. Пожалуй, рассчитывали на нее больше. Работники обычно говорили: «Хочешь, чтоб документ (или вопрос) не мариновался, попроси Галину Владимировну».
Кроме уважения как к секретарше и благодарности — она не раз помогала ему «протолкнуть» некоторые неотложные вопросы — Максим испытывал к ней еще другое: в последнее время, когда произошел окончательный разлад с Дашей, он иногда в бессонные ночи думал о Галине Владимировне как о женщине. Ни о ком больше, только почему-то о ней, хотя за два года, что она работала здесь, в этой строгой горкомовской приемной, он ни разу не позволил себе говорить с ней в том легком и шутливом тоне, которым завоевывал симпатии женщин в горсовете, в институте и даже порой продавщиц в магазине.
Максим поздоровался с Галиной Владимировной за руку, как всегда, но на этот раз задержал ее руку в своей чуть дольше и почувствовал ее теплоту, ту теплоту, которая всегда волнует, когда касаешься женщины, нравящейся тебе. Может, и она почувствовала что-то подобное, потому что взглянула на него внимательнее.
— Один? — кивнул Максим на полированную дверь.
— Нет. У Герасима Петровича ректор института Ковальчик и ваш коллега Макоед.
— Я опоздал? — посмотрел Максим на часы.
— Нет. Вас просили подождать здесь.
— Подождать? — Он удивился.
Если там Макоед и Ковальчик, значит, решается планировочный вопрос, скорей всего речь идет о месте для общежития, и Макоед отстаивает посадку своего «сундука» на Московском проспекте. И в этот момент его просят подождать? Он рванулся было к двери, но тут же вспомнил, почему, по какому поводу вызван сюда, повернулся, зашагал из угла в угол, не замечая Галины Владимировны.
Неужто он, Максим, должен разочароваться еще в одном человеке, которого уважает? Он боялся таких разочарований.
Игнатович никогда раньше не заставлял его ждать, даже когда разговаривал с людьми, далекими от архитектуры.
«Может, потому я и киплю? — подумал Максим. — Задета гордость. Но ведь ты же сам этого желал. Тогда ты был членом горкома и от тебя не могло быть секретов. Теперь ты себя отвел. Чего же ты хочешь?»
Немного успокоенный этим, он вдруг почувствовал, что Галина Владимировна внимательно и настороженно следит за ним и, очевидно, догадывается, о чем он думает. Пристыженный тем, что выдал себя, он взял стул и сел у ее стола, прямо против нее.
— Галина Владимировна, кто ваш муж?
— Почему вдруг такой вопрос? — Галина Владимировна попыталась улыбнуться, но улыбка получилась какая-то вымученная.
Он подумал, что у этой приветливой и всегда спокойной женщины, видно, далеко не безоблачная жизнь,
— Считаю со своей стороны хамством, что до сих пор о человеке, который мне нравится, я не узнал больше того, что необходимо для официальных отношений.
Она ответила шутливо:
— Как мне это понимать? Как признание в любви?
— Пока что нет, — серьезно ответил Максим.
Улыбка исчезла с ее лица, и в глазах проступила грусть.
— У меня нет мужа. Он погиб. Три года назад. Он был военный летчик. На реактивном...
Максим накрыл своей ладонью ее руку.
— Простите, Галина Владимировна.
Она не отняла руки, и глаза ее затуманились слезами, теми слезами, которые не проливаются.
— Простите, ради бога.
— Не надо, Максим Евтихиевич, а то я могу расплакаться. А я давно уже не плакала. К счастью, меня никто еще не доводил до слез — ни начальство, ни посетители. Отпустите руку. А то войдет кто-нибудь, что подумает?
Он отпустил ее руку. Глянул в лицо. Она встретила его взгляд спокойно, не смутилась, не отвела глаз. Подумал, что назвать ее красавицей, пожалуй, нельзя, но как привлекательна: лицо светится добротой и умом и какой-то очень теплой женственностью. Хотел спросить, есть ли у нее дети, но не решился: если их нет, это может ранить ее еще больше, чем вопрос о муже.