— Вчера читал Корбюзье. Здорово у него сказано: дом — это машина для жизни.
— Неплохо. А дальше что?
— Что дальше?
— Каждый вычитывает то, что ему нравится. «Дом — машина для жизни». Это я слышал еще в институте. Я не читал всего, что написал Корбюзье. Но знаю, что на практике Корбюзье заботится об эстетике и, что особенно важно, учит людей, как им надо жить в этих «машинах» — домах, квартирах, целых городах. Мы с тобой учим этому? Мы лепим «машины для жизни», и больше ничего. Да и «машины» устарелые. Их не сравнишь с первым автомобилем. При технической и эстетической нескладности в этом автомобиле было хоть просторно. Не такая теснота. Один китайский архитектор еще лет за шестьсот до нашей эры сказал: «Окна и двери прорубают, чтоб сделать дом, польза же дома от пустого пространства». От пустого пространства!
— Это я слышал от Карнача. Он любил цитировать китайцев.
— Он цитирует мудрых людей.
— Виктор, дорогой, это бесплодный спор. Мы выполняем заказ. Социальный. Партии, государства. Обеспечить людей жильем. Да, строим пока еще тесные «машины для жизни». Их не сравнишь с современными самолетами. В авиации не жалеют денег не только на конструкторскую разработку, но и на дизайнерскую. А у нас? Надо экономить на каждом метре. Нельзя не экономить при таких масштабах. Я уважаю Корбюзье, Райта. Но, когда ставят в пример виллу Савуа, мне смешно. Кто у нас может заказать такую виллу? Кто в ней будет жить? Во что она обойдется?
— Однако и при нашем функционализме люди строят здания, которые можно назвать произведениями искусства. Беда в том, что мы перестали быть художниками. Мы превращаемся в копировщиков. Мы даже авторское самолюбие теряем.
— Ну, не скажи. У некоторых оно сильно развито.
— К сожалению, не у меня, — вздохнул Шугачев.
— У тебя самокритическая натура. Твой друг так не сказал бы.
— Карнач? Да он единственный, кто воюет за то, чтоб каждый из нас мог выявить свою индивидуальность. Благодаря ему нам удалось построить кое-что оригинальное.
— Согласен. Но скажи, пожалуйста, что с ним случилось? Он что, хочет от нас уйти? Куда? Кто его переманил? У нас, кажется, не принято уходить таким образом. Это похоже на демонстрацию. Меня почему-то считают его недругом, а я тебе скажу: я первый от души жалею, что у нас не будет такого главного. Он умел пробивать...
Макоед положил на стол вилку и внимательно вглядывался в Шугачева. Но тот, казалось, был целиком занят картофельным пюре.
Шугачеву не надо было проницательно смотреть в глаза собеседнику. Он понял сразу, как только тот спросил о Карначе, почему Макоед сел с ним за один стол. Все долгие подходы, от самого Корбюзье, делались с единственной целью: в доверительной беседе, как бы невзначай, будто между прочим, спросить о том, что лишило его сна и покоя. Но, как все слишком самоуверенные люди, Макоед не подумал, что такой простачок, как Шугачев, да к тому же замученный детьми, может быть не менее хитер и проницателен. Вероятно, одна Поля знала, каким озорником бывает ее Витя, как неожиданно он реагирует на разные бытовые ситуации, какую мину иной раз может незаметно подвести.
Макоед облизывал губы от нетерпения, а Шугачев не спеша подбирал хлебом остатки соуса с тарелки, чтоб ничего не пропало, ведь деньги плачены.
Макоед даже брезгливо поморщился.
«Будто три дня не ел. Набил брюхо картошкой».
— Ты угадал, — проглотив последний кусочек хлеба, тяжело вздохнул Шугачев. — Максим хочет уйти... Осуществить свою давнюю мечту — заняться наукой, растить молодых архитекторов. Как я ни отговаривал его, не помогает. Идет в институт...
— В наш?
— В наш. Куда же еще. Не те года, чтоб носиться по свету.
Шугачев увидел, как у Макоеда побелела лысина, и от удовольствия даже качнулся на стуле — попал, как говорится, в яблочко.
— Может, чайку выпьем?
— Нет. Не буду. Мне еще позвонить надо, пока обеденный перерыв.
Макоед встал и пошел к двери.
Шугачев смотрел ему вслед, и губы его блестели, как у малыша, измазанные подливкой, а глаза озорно искрились. Он догадался, кому бросился звонить самовлюбленный хитрюга. Всю жизнь он стремился кого-нибудь перехитрить. Надо же и его хоть раз поставить в смешное положение. Пускай звонит про пожар, которого нет.
Макоед, сдерживая себя, прошел к лестнице — в холле сновали люди, — а там кинулся через пять ступенек на второй этаж. Ему повезло, в приемной директора было пусто, секретарша обедала. Он набрал номер кафедры. Показалось, что ответила Нина, такой же молодой, бодрый голос. И он выпалил:
— Ты, ворона! Знай! Не я хочу занять его место, а он твое!
— Вы что, пьяный? Куда вы звоните? — Голос чужой, незнакомый. По здравому рассуждению, которое — черт бы его взял! — всегда запаздывает, ему надо было тут же положить трубку. А он, дурак, раздраженно гаркнул:
— Нину Ивановну!
Наконец, действительно ее голос. Как он мог ошибиться?
— Я вас слушаю.
— Поздравляю тебя, моя дорогая. Он идет к вам. Готовь встречу.
В ответ она весело засмеялась, но в этом смехе слышался гнев.
— Где это ты в рабочее время так «напроектировался»?
— Ты что?
— Иди проспись, — смеялась она. — Поговорим дома. У меня люди. — И положила трубку.
А Бронислав Адамович, ошеломленный, все еще слушал короткие гудки, пока не догадался, что странным своим поведением Нина стремилась сгладить возникшую неловкость. Ее практический ум подсказывал: пусть преподаватели кафедры лучше смеются над мужем пьяным, чем над трезвым.
V
Такая депрессия впервые охватила его тогда, когда Даша начала свои сеансы упорного молчания. Безразличие ко всему, бездумие и безволие — ни за что не хочется браться, ничего не хочется решать — перед сколько-нибудь серьезными проблемами мозг, казалось, ставит непроницаемую преграду, в голову лезет один мусор, мелочные, никчемные мыслишки.
Тогда такое состояние испугало. Но с течением времени, когда Даша стала замолкать все чаще и депрессия начала возвращаться, он привык — защитная реакция организма. Если бы не эта заторможенность, он мог бы невесть что натворить. А так посидишь часок-другой с сумбуром в голове и помаленьку возвращаешься к нормальной жизни и творчеству. Пирушка, выпивка не помогают, наоборот, еще более углубляют и затягивают это состояние. Лучше всего — трезвое одиночество.
После разговора с Игнатовичем хотелось удрать в свой Волчий Лог, покормить синиц, побеседовать с Бароном. Но в горсовете ждали люди, сознание служебного долга победило.
Глядя на пыльные свертки проектов на шкафу и думая о том, что надо сказать уборщицам, чтоб вытирали там пыль, Максим слушал работников своего управления, подписывал бумаги, не углубляясь в их содержание.
Тамара Лапич из бюро инвентаризации, с которой любил пошутить, выслушивая ее жалобы на мужа, тренера футбольной команды, озабоченно спросила:
— У вас не грипп, Максим Евтихиевич?
Он удивился:
— Грипп? Почему грипп?
— Вид у вас какой-то...
— А-а... вчера перепил, — соврал он, чтобы поскорей отвязаться от женщины, которая явно заигрывала с ним.
Тамара засмеялась.
— Максим Евтихиевич, вы прямо ребенок!
— Почему ребенок?
— Ну, кто бы, занимая такую должность, признался, что перепил? Начальство только боржом пьет... Молоко и то им не разрешается.
— Я плохой начальник.
— Дай бог, чтоб все такие были.
— Тамара Федоровна, это же подхалимаж.
После своих пошли посетители. С ними было трудней. Их надо выслушивать, потому что дела такого рода, входящие в компетенцию главного архитектора, как правило, запутаны, иной раз, слушая какого-нибудь частника, не сразу и до сути доберешься — чего же он хочет? Тем более трудно сегодня, когда в голову лезет черт знает что.
«В приборе высохли чернила. Никто теперь не пользуется приборами, а их все еще покупают и ставят на столы».
«Сапожки на женщине заметно разнятся по цвету: один темнее, другой светлее. Явный брак может создать моду. Надо поискать примеры такого парадокса».
Явился на прием старик, которого Карнач давно знал. Все его знали в исполкоме, этого бородатого старовера, три года он обивает пороги разных учреждений.
Дом его с хорошим садом оказался в квартале новой застройки. Надо было сносить. Но дед отказался от квартиры в новом доме. Он не мог жить без собственной крепости, а потому потребовал, чтоб ему построили такой же дом в Заречном районе, у леса, где в то время еще отводились участки под индивидуальную застройку. И чтоб посадили сад. Требования его вдвое превышали нормы расходов на такой перенос. Возразили финансисты. Но закон защищал права собственника. Дед знал законы лучше любого юриста. Уговаривали его не только официальные органы, но и собственные дети, ничто не помогло — старовер был упрям, как козел.