— И пусть они пошевелятся, — напоследок заявил Шовиньер. — Иначе я проучу их, клянусь святой гильотиной!
После этого проголодавшийся депутат направился обедать в гостиницу «Солнце», куда вскоре прибыла и его карета.
В рвении агентов комитета ему, впрочем, не пришлось усомниться. Уже на другое утро, возле Шатильона, была поймана лошадь, на которой уехала мадемуазель де Монсорбье, а чуть позже, в болоте неподалеку от Совиньи, нашли черный дорожный плащ, сапоги и прочие предметы туалета, которые, как подтвердил Шовиньер, принадлежали ей, а также пустой кожаный портфель с металлическим замком, украденный у депутата и опознанный им. Однако сама беглянка бесследно исчезла, и агенты высказали предположение, что она погибла.
— Болваны, женщины не раздеваются, умирая в придорожной канаве! — с презрением отверг их догадки Шовиньер. — Продолжайте поиски. Опросите всех, не появлялись ли в этих краях незнакомцы или незнакомки. Проявите свое усердие.
Агенты нехотя вернулись к исполнению своих обязанностей, недовольно пожимая плечами и называя между собой гражданина полномочного представителя упрямой свиньей, заносчивым грубияном, который ведет себя как аристократ и непременно плохо кончит.
Дни потянулись за днями, складываясь в недели; Шовиньер в бесплодном ожидании просиживал в гостинице, никуда не отлучаясь, словно начисто позабыв о делах, которые привели его в Невер, и вымещал свое настроение на всяком, кто осмеливался потревожить его угрюмое одиночество. Наконец Дезарден решился-таки напомнить гражданину полномочному представителю, что он прибыл в их город не только для этого.
Шовиньер сперва разразился проклятьями, призывая богов, как старых, так и новых, в свидетели того, что нивернезцам надолго запомнится его визит, однако затем пообещал завтра же приступить к исполнению своих обязанностей, а дело мадемуазель де Монсорбье отложить до лучших времен.
И он выполнил свою угрозу. В апреле вся провинция содрогалась при одном упоминании имени своего бывшего земляка, которого в прошлом — чем бы он тогда ни занимался — нельзя было упрекнуть ни в чрезмерной жестокости, ни в кровожадности.
Вместе со всей своей инквизиторской параферналией он передвигался из города в город, кровопролитием безжалостно прокладывая путь учениям золотого века Разума, а поскольку революционный дух в Ниверне всегда отличался умеренностью и терпимостью, то неудивительно, что для человека в его настроении нашлось здесь немало работы.
К концу месяца волна революционного террора докатилась до Пуссино, небольшого городка, расположенного в холмистой местности, и невозможно описать ужас, охвативший его жителей, и без того изрядно напуганных событиями в своей провинции, когда они увидели жуткий кортеж Шовиньера. Военный эскорт сопровождал карету, в которой, лениво развалившись, ехал сам депутат, подпоясанный, в знак своих полномочий, трехцветным поясом. За ним тащилась телега, груженная выкрашенными в ярко-красный цвет деревянными брусьями, из которых предстояло собрать гильотину. На этих деревяшках восседал тучный, подслеповато щуривший маленькие глазки, флегматичный человек, один вид которого заставлял содрогнуться горожан, догадывавшихся о выполняемых им обязанностях. Телегой правила неряшливая нечесаная толстуха, такая же флегматичная и безразличная ко всему окружающему.
Революционный комитет Пуссино, избранный по указаниям из Невера год назад, но так и не начавший свою деятельность, срочно собрался в небольшой городской ратуше, выходившей на рыночную площадь, где плотники уже начали сколачивать эшафот. Испуганно переговариваясь, члены комитета не менее часа прождали грозного представителя Конвента, который прибыл, чтобы вывести их сонный городок из революционной апатии, но сначала отправился пообедать.
Наконец он появился, надменный и бесцеремонный, и речь, с которой он обратился к ним, была полна нескрываемого презрения. Состояние дел здесь, в Пуссино, поразило его. В то время как вся Франция стонала и содрогалась в революционных судорогах, Пуссино, в самом ее сердце, погрузился в мирную спячку, весьма напоминая своим неторопливым жизненным укладом ненавистные старорежимные времена.
Все это показалось Шовиньеру настолько невероятным, что он не мог удержаться от внутреннего хохота, потешаясь над тем, какое пробуждение ожидает спящего.
Активная деятельность Шовиньера в последний месяц заставила несколько потускнеть образ мадемуазель де Монсорбье в его памяти, и он начал понемногу забывать об огорчениях, которые причинило ему ее поведение. Этому в немалой степени способствовало и то обстоятельство, что ему было на ком оттачивать свое беспощадное остроумие, и, к счастью для горожан, к тому времени, как он прибыл в Пуссино, ему уже стало надоедать беспрестанное кровопролитие и выискивание новых и новых жертв. К нему начали постепенно возвращаться чувство юмора и философский взгляд на вещи, которым он втайне так гордился. Впрочем, запуганные члены революционного комитета ничуть не догадывались об этом, выслушивая страстную тираду, которую он произнес своим низким, слегка дрожащим, но полным едкого сарказма голосом.
Он начал с того, что сурово отчитал революционный комитет Пуссино, обвиняя его членов в лености и безразличии, и пригрозил им теми же мерами, которые они не спешили применять к своим согражданам.
Прочитав затем проповедь из нового евангелия равенства, которое, как он понял, жители Пуссино недостаточно уяснили себе, и обосновав необходимость уничтожения еретиков, а также всех тех, чье равнодушие представляло собой угрозу для победоносного распространения новой религии, он решил, что пора переходить от общего к частному. Ему уже было известно состояние дел в Пуссино и в его окрестностях, и он предъявил членам комитета внушительный список лиц, подозреваемых в одной из многочисленных форм нового вида преступления, называемого энсивизмом[23].
— Сейчас я зачитаю вам этот список, — сказал он, — и я приглашаю вас серьезно взвесить вину каждого, чье имя присутствует в нем. Я надеюсь, вы не считаете, что этот монумент, — он остановился и театральным жестом указал за окно, туда, где на рыночной площади устанавливалась кроваво-красная гильотина, — этот благородный меч свободы, рубивший головы тиранов и их приспешников, воздвигнут здесь только для того, чтобы украсить ваш город?
Кто из трепещущих от страха членов комитета мог предположить, что этот зловещий шутник издевается над ними и втайне делает посмешище из того самого евангелия, проповедовать которое он явился сюда? Временами казалось, что Шовиньер просто испытывает, до какой глубины может пасть запуганный и затерроризированный человек; не раз и не два он приводил в изумление Конвент граничащей с сарказмом напыщенностью своих формулировок, выдержанных, однако, в столь безупречном духе, что никто из его коллег-депутатов не осмелился высказать свои подозрения на этот счет. Вот и сейчас он наслаждался в душе созданной им же самим трагикомедией.