– Где директор?
Старый шептун отвечал, что Бомбер на месте, в помещении, а больше там и нет никого. Я велела ему контролировать, что называется, периметр, хоть это была и полная глупость, но ему так не показалось, он только кивал.
– Другой выход есть?
Юродивый, конечно, вообразил, будто я спрашиваю в противопожарном смысле.
– Есть! Даже два!
Я не стала его разубеждать, а про себя решила действовать тише. Можно было оставить Тёму снаружи, но я прикинула и поняла, что с ним мне будет спокойнее.
Мы с капитаном вошли внутрь. Невзрачное, с позволения сказать, фойе, пустые лотки, деревянные лавки. Я старалась держаться уверенно, но все же двигалась крадучись. Капитан расстегнул кобуру. Я предупредила его, что дело опасное. Мы проследовали по ипподромной дорожке к манежу. Помещение было куда просторнее, чем представлялось снаружи. Вымерший амфитеатр, мощный центральный шест для поддержания шатра. Другие шесты, промежуточные и боковые. Под куполом – сиротливая воздушная оснастка. Опилки, впитавшие неистребимый запах зверья; пыльные малиновые ковры, полумрак; бледные световые столбы, протянувшиеся высоко от каких-то не то окон, не то иных производственных отверстий.
Что-то упало, стукнуло и отдалось глухим эхом. Затем булькнул капитан. Я повернулась и увидела, как он медленно оседает на колени. Кровь тонкими фонтанами выплескивалась из перерезанных артерий. От капитана метнулась черная тень и спряталась за шторкой в десяти шагах от меня.
«Надо забрать пистолет», – спокойно подумала я, обратившись в мыслящую машину. Но кобура, понятное дело, уже опустела. Пуговка расстегнута. Пальцы иллюзиониста, стосковавшиеся по сценическому искусству.
– Бомбер, – позвала я. – На что вы надеетесь? Выходите, поговорим.
Капитан повалился ничком и остался лежать, мелко дергаясь прощальными сокращениями. Бомбер выступил из тени, целясь в меня. Он почему-то оделся в черный, с алой подкладкой плащ, и вскинул свободную руку нетопыриным крылом. На голове красовался цилиндр. Лицо у него было совершенно безумное – больное болезнью, а не просто пьяное от крови и разгула чувств.
– Как вы попали в мой дом? – спросила я лишь затем, чтобы занять его разговором.
– Ключики, – осклабился Бомбер. – В вашем кабинете, когда вы изволили любоваться фокусами. Откатал, мне их выточили за час.
– Консьержа усыпили?
– Усыпил, – кивнул он, блуждая взглядом.
– Но зачем?
– Хотел, чтобы вами пристально занялись, обратили внимание. Может, и уцелела бы радость для деток.
– Но я оказалась умнее?
– Быстрее, – поправил он. – Ну, мы это сейчас уладим.
Я поспешила продолжить:
– Это вы подговорили остальных? Хотели затеряться в компании?
– И затеряться хотел, и обозначиться громче.
– А что за лесенка, с которой вы бегаете по ночам?
Я тянула время, но Бомбер, хоть отвечал, мелкими шажками приближался ко мне.
– Есть такая лесенка, цирковая, для эквилибристов…
– А почему зашиваете глаза?
– Это не ваше дело, Павлина Пахомовна. Чтобы птицы не выклевали, если угодно. Я отпечатываюсь в глазах и потом попаду в рай. На крыльях ангелов. Детки меня проведут… Я же артист, я знаю, что такое контрамарки.
Он поднял пистолет, но его ударили по руке, и тот выпал. Слева, справа, сзади напрыгнули люди, но Бомбер с визгом вырвался и пустился бежать. Пуча глаза, в сбившемся на затылок цилиндре, с разоренным пробором и прыгающими усами, он больше напоминал старинного комика, чем возомнил о себе Ойчек Молчун. Оперативники бросились в погоню. Конечно, они следили за мной. Сарафутдинов, явившийся последним, протопотал мимо и глянул на меня лишь мельком, дабы убедиться, что я цела. Бомбер тем временем уже скрылся во мраке по другую сторону манежа. Сарафутдинов пошел по арене. Для этого шествия, которое вполне могло сойти за парад-алле, не хватало оркестра. Я ощутила себя на вторых ролях и поняла, что еще немного – и меня ототрут, а потому пустилась вдогонку и вскоре обогнала генерала. Как только это случилось, я обнаружила, что мчусь со всех ног.
В коридоре-кольце захлопали выстрелы. Мелькнула алая подкладка. И вдруг все собрались на одном пятачке: Бомбер отшвырнул пистолет капитана, поднял руки и привалился спиной двери, бледный, как смерть. Теперь он смахивал на классического Пьеро. Его окружили, я протолкнулась ближе. Где-то позади раздувался Сарафутдинов, он еще не дошел.
– Нельзя! – зачастил Бомбер, загораживая вход. – Это служебное помещение, туда нельзя!
Он перестал быть Пьеро. Лицо Бомбера внезапно сморщилось, и он сделался обезьянкой. Таким он, видимо, и был по жизни, внутренне, источенный и высушенный помешательством.
Его схватили за руки, за плечи, дернули в сторону, ударили ногами в дверь.
– Не трожьте его! – завизжал Бомбер. – Там Сергей Иванович! Не смейте к нему, вы пожалеете, вы не имеете права его трогать!
Подоспел генерал.
– Какой-такой Сергей Иванович? – прохрипел он, вторгаясь в проем.
– Не ваше дело! – выл директор. – Сергей Иванович! Сергей Иванович!
Я заглянула и замерла. Первый оперативник приблизился к грязной оцинкованной ванне, квадратной, заглянул внутрь и отшатнулся. Он пятился, пока не уперся в стену, и там остался стоять с широко расставленными ножищами. Второй, когда посмотрел в ванну, скорчился и начал блевать.
– Сергей Иванович! – кричал Бомбер.
Зашел туда и Сарафутдинов. Он потоптался у ванны и вернулся в коридор, остановился там и принялся мрачно разглядывать свои ботинки. Бомбер выкатывал глаза и всхлипывал, его держали.
– Убедился, Сарафутдинов? – осведомилась я.
Генерал вздохнул, посмотрел на Бомбера.
– Пусть идет, – буркнул он.
Оперативники смешались.
– Виноваты, не поняли.
– Что не поняли, пусть идет, – Сарафутдинов повысил голос, поднял глаза на Бомбера. – Пошел отсюда! Я теперь знаю тебя, берегись, ходи прочь, пока цел!
Руки разжались. Бомбер осклабился сквозь слезы, черные от грима, и стал отступать. Его походка делалась все более упругой с каждым шагом. Он даже попытался отвесить поклон, хотя еще весь дрожал; сорвал цилиндр, взмахнул им, метнул его, как летающий диск.
Сарафутдинов повернулся ко мне.
– Извини, Павлина, вы задержаны, гражданка Вонина.
…Я не знаю, не знаю, что они пишут на меня; я красивая, бедная, я спадаю с лица, мои платья висят мешком; мне не даются стихи, я хочу шоколада; меня возили-допрашивали, мне ничего не сказали о детках; мне кажется, их похоронят во всяком смысле и не повесят на меня, им хватит сучьев, но что же тогда, почему замолчал мой министр, куда он уехал, вы суки, вы твари, вы, господа, сущие звери, я сижу взаперти, меня хотят замуровать, меня сошлют в африканское посольство к людоедам, я хочу посмотреть телевизор; никто не знает, где я; никто не найдет меня, моего дома нет, моей улицы нет, и района нет тоже, и меня тоже нет, а на нет нет суда – его и нет; я боюсь подходить к окну, за ним уже распускаются почки и что-то цветет, там стало теплее, а меня пробирает холод…
январь-апрель 2013
Допрос Бенкендорфа
«Вольются в Дерево Цвет» – никем не обещано.
Они стоят у подножия; пролетает мгновение – они уже осваивают ярус, сразу четвертый, минуя восьмой и нулевой; мгновение – условность для большей доходчивости. Картины меняются, последовательность сохранена. Пространство упразднено, и до всего, что образуется, бывает подать рукой. Воображенное возникает с половинными шансами. Повсюду им жутко и мерзко, невыносимо желанно, все может оборваться.
Они вливаются, не иначе. Вполне вероятно.
1
Первое представление о волне Брованов получил, когда покинул кинотеатр минут на пять – перекурить и оглядеться. Олтын-Айгуль осталась в зале. У нее было еще одно какое-то имя, намного проще.
Кинотеатр представлял собой внушительный развлекательный комплекс, храм удовольствия. Стальной и стеклянный, изъеденный эскалаторами, изобилующий полумрачными харчевнями с алой мебелью, торгующий мишурой. Наполненный посетителями, не знающими, чем заняться, равнодушными к волне и песьеголовому серийному убийце, бродящему в переходах и отрывающему бошки. Он появлялся на миг, истреблял одного или двоих, реже – троих; затем растворялся. О нем вспоминали на миг же, обмирали от холода, моментально забывали, продолжали ходить.
Олтын-Айгуль стояла у окна во всю стену – собственно, и бывшего стеной. Опираясь на поручень, сверкавший сталью брус, она изучала крыши домов – вишневые, малиновые, бурые, седлающие желтые стены, присевшие в ожидании волны, покуда день перетекал в лихорадочные сумерки. Лиловые облака, собравшиеся на горизонте, раздавили солнечный свет в лепешку, заостренную по краям. Брованову покамест не было дела до Олтын-Айгуль, хотя они прибыли, как он смутно припоминал, вдвоем; он, стоя снаружи и отбрасывая длинную тень, пробовал прикурить и одновременно взирал исподлобья на человека, облепленного голубями.