И выглядели они точно такими же, какими предстали ему, и держались похоже. И пепельница стояла такая же.
Однако дальше начинались расхождения.
Для Бороздыни не было никакой надобности представляться Греммо, они знали друг друга давно. Ни о каких охранниках, не знакомых якобы с Бороздыней, не могло быть и речи. Все незнакомцы отсекались на подступах, и в полукилометровом радиусе не могло находиться ничего постороннего. За этим следили особые механизмы, обученные не только электронному наблюдению, но и блокированию территории при помощи дверей, ворот, электрического тока, лазерной паутины, колючих сетей и ежей. А если все перечисленное не помогало – стрелявшие на поражение.
Не могло быть в кабинете заведующего и никаких историй болезни, могущих быть разорванными надвое. Стол Греммо вообще стоял девственно чистым, если не считать пепельницы. Иван Миронович – сморщенный, сгорбленный, табачного цвета и содержания – стоял посреди кабинета и курил в ладошку, а Бороздыня расположился в кресле по-свойски, без церемоний, привычный к обстановке.
– Я боюсь, он сожрет карандаш, – признался Бороздыня.
– Вынем, – рассеянно отозвался Греммо.
– Иван Миронович! Посерьезнее! Как вы собираетесь его вынимать? Он, может, не перенесет наркоз.
Заведующий встряхнул головой, собрался, уставился в Бороздыню.
– Егорушка! Это же наши карандаши, они съедобные. Ты что? И он не замечен в суицидных настроениях. Он больше одержим каким-то Деревом-Цветом…
– Ну, покажите.
Греммо обогнул стол. Ящик отпирался электронным ключом, подобно автомобилю. Иван Миронович прицелился, стол угодливо пискнул. Заведующий запустил руку внутрь, вынул листы: одни были косо исписаны, другие – криво изрисованы.
Иван Миронович вздохнул:
– Я сомневаюсь, что это осмысленное послание – скорее, побочный продукт нездоровья.
Бороздыня рассматривал хитросплетение линий, напоминавших в совокупности перекати-поле.
– Вы его, часом, транквилизаторами не накачиваете?
– Минимально. Чтобы поспал.
– Лучше совсем отменить, они мешают экспрессии.
– Егорушка, позволь мне самому решить, – визгливо окрысился Иван Миронович. – Не суйся не в свое дело. Ты сыщик, а я узкий специалист. Не мешай готовить пространство.
– Саперная работа, Иван Миронович.
Греммо презрительно покосился:
– Это ты мне говоришь? Нейрохирургу?
– Вы пока не в курсе…
– Я не в курсе? – Греммо раздраженно вернулся к столу, порылся в ящике, выдернул снимки, свернутые в рулон. Содрал резинку, развернул. – Ты прав, Егорушка, пора посвятить меня в подробности обстоятельств. Объясни мне, будь ласков, что это такое.
Палец Ивана Мироновича уперся в светлое пятно, засевшее в сокровеннейшей глубине исследуемого черепа.
– Никогда не встречал такого очага, – продолжил Греммо. – Тебе он ничего не напоминает? Похож на фигуру! На человека. Сидящего. И сидящего весьма вольготно! Я никогда не встречал таких паразитов!
Бороздыня мрачно рассматривал снимок. Заведующий, не дожидаясь разъяснений, начал читать:
– Т1-взвешенное изображение, аксиальная проекция… с подавлением сигнала от жировой ткани, после введения контраста… В области правого внутреннего слухового прохода отмечается усиление слегка гетерогенного образования неправильной формы… Посмотри, Егорушка. Вот вроде как голова, а это ноги. На голове как будто цилиндр, Егорушка! А это что такое? Нацеленное в сосцевидный отросток? Похоже на трость!
– Цилиндр и есть, – сквозь зубы пробормотал Бороздыня. – Сукин сын.
4
Брованов стоял на задворках старой клиники. Ее строения напоминали октябрьские поганые грибы, угодившие в развернутый март. Приземистые, местами состарившиеся до сиреневой синевы, местами – непоправимо желтые, они были разбросаны в радиусе полукилометра. Территория вымерла, наступили сумерки. Ноздреватые сугробы разваливались, проседали; обнаруживались их внутренние скелеты – перепрелые доски, ржавый лом, ошметья войлока и пакли.
Брованов переминался у входа в подвал, всматривался в проем. Железные ворота были распахнуты настежь. Кто-то шевелился в темноте, переворачивался на подстилке; мутный фонарь, упакованный в проволочный кокон, освещал свалявшуюся шерсть.
Брованову было известно, что в подвале ютятся прокаженные с ускоренным обновлением тканей. Годы, которые уходят на это у здоровых людей, сокращались до нескольких недель. Брованов сравнивал естественное обновление с машинописью в десяток копий. Единая генетическая программа пропечатывалась тем бледнее, чем толще была стопка бумаги. Чем старше, тем хуже кости и кровь; высокий внечеловеческий замысел в условиях материи вырождается с каждой новой копией. В подвале происходило иное: обновление сопровождалось замещением; что-то отваливалось навсегда, что-то преобразовывалось в животное. Со временем местная публика превращалась в беспородных собак. Брованова ждала та же участь, но он пока не чувствовал в себе ничего страшного и воображал себя единственным нормальным среди дегенератов. Ему казалось, что он затесался в их компанию по роковой случайности. Что-то держало его на территории; уйти он не мог. Он тоскливо наблюдал за преобразованием.
Он не понимал, с чего началось, но откуда-то знал, что первой нарушается речь. И еще он заметил, что превращения происходят не плавно, а рывками. Только что плавали руки, ходили ноги, и вот уже экземпляр лежит на подстилке, лишенный тех и других; взамен из туловища вырастают, подергиваются короткие кротовые лапки. Все это совершалось в мертвом молчании.
Олтын-Айгуль уже превратилась. Связь с ней оборвалась.
Брованов увидел ее в круге света, когда она куда-то шла по подвалу. Олтын-Айгуль передвигалась на четырех конечностях; это еще не были лапы – прежние руки и ноги, но только выпрямленные, как лыжные палки, без прогиба в суставах. Лицо Олтын-Айгуль, повернутое в фас и так зафиксированное, серьезное на грани улыбки, довольное, напоминало выражением строгую учительницу, наведшую порядок. Сверкнули очки, проплыли поджатые губы. Нет, конечности выглядели не совсем обычно: они продолжались в остроконечные копытца, но не раздваивались. Олтын-Айгуль, отвратительно голая и сытая, процокала по каменному полу и скрылась в катакомбах.
Она, конечно, не сознавала себя. Теперь ей недоставало хвоста. Его отсутствие воспринималось как уродливый недостаток.
Брованов скосил глаза: он не заметил, как две почти законченные собаки подобрались к нему и вот уже некоторое время как вгрызались в его стопу. Он ничего не почувствовал, кроме гадливости; отпрянул, выдернул ногу. Собаки отшатнулись, у одной свисал из пасти черный слоистый лоскут, образованный язычком ботинка и бурой кожей. В стопе осталась прореха, черневшая мертвыми мышцами. Недособака села. Давясь и не спуская с Брованова круглых глаз, она стала быстро заглатывать лоскут. Тот втягивался в горло бесшумными рывками. В собачьей морде сохранялись человеческие черты – надбровья, мочки ушей, губы. Брованов отвел ногу и врезал собаке по черепу. Нога бесшумно провалилась; разломанные кости переставились, как в анимации, срослись, покрылись рыжей шкурой; по морде собаки пробежала мгновенная рябь, и вот превращение завершилось. Собака пошла прочь, остаток добычи торчал из пасти подобно сигаре. Второе существо, когда Брованов о нем вспомнил, успело скрыться. Брованов пригнулся, вступил в подвал, пошел на свет и попал в помещение, богатое трубами и окаменевшими вентилями. На полу валялся тощий матрас, Олтын-Айгуль угадывалась где-то поблизости. Она была отвратительна Брованову, но он хорошо помнил, что никогда не сможет от нее избавиться.
Из темного угла выдвинулось сосредоточенное очкастое лицо – на уровне колена Брованова. Волосы Олтын-Айгуль были туго зачесаны и стянуты ремешком в колючий пучок. Она выжидающе таращилась на Брованова. Он беспомощно оглянулся в сыром и холодном подземелье, не зная, куда податься с освещенного пятачка.
5
– Иван Миронович, – сказал Бороздыня, и этим обращением подчеркнул исключительность секрета. – Я выписал вам допуск. Оформил его. – Он расстегнул папку. – Распишитесь. Но после этого, случись что нехорошее, вы буквально исчезнете. Вас разложат на атомы, и я не шучу. Это больше, чем просто кремация.
Иван Миронович приблизился боком. Длинная лампа под потолком зловеще мигала, за дверью прошуршали колеса каталки.
– Егорушка, – Греммо покачал головой, – я этих бумаг подписал больше, чем ты знаешь слов…
Он выдернул ручку, клюнул бумагу, оставил на ней мерзкую загогулину.
– Не бзди, Егорушка. Рассказывай смело, ничего тебе за это не будет.
Бороздыня криво усмехнулся, погрузился в кресло. Ему не хватало сигары и шляпы, он был похож на частного сыщика из черно-белого американского кинофильма.