…Они гуляли по старому пионерскому лагерю, сплошь изрытому свежими траншеями; колоссальные ели, поваленные, топорщились корнями, похожими на лосиные рога. В мокрой и пасмурной зелени копошились мошки. Гуляющих было много, и все они выстраивались – сгонялись – в очереди, которые формировались по количеству пропускных пунктов, где правили военные. Брованов тревожно оглядывался на внушительные комья земли; очередь продвигалась быстро, прапорщик в камуфляже напоминал дорожного регулировщика. Его однополчане, засевшие в стеклянной будке, сноровисто колотили печати в бумаги. Брованов взял Олтын-Айгуль за руку, его беспокойство усиливалось.
– Поторапливайтесь, – прапорщик вручил им пропуска.
Несомненно, он их выделил. Они числились в ведомости.
– Нас ведут, – негромко сказал Брованов. – И уже давно. Все время.
Пейзаж расплылся и стал неопознаваемым. Они шагали вперед, к ним присоединились еще двое: всклокоченная собака и неизвестный тип – ушибленный, молодой, угрюмый. Он молчал и старался не отставать, болтаясь где-то на периферии зрения. Олтын-Айгуль, напротив, бодрилась и сыпала шутками, понять которые Брованов не успевал, они сливались в единый ненарушаемый ручеек смеха. Брованов знал, что обратный путь будет длиться очень, очень долго. Они приблизились к основанию огромной башни, уходившей в облака; башню оплетали спирали виадуков. Башня высилась под углом и была, пожалуй, не столько башней, сколько огромным деревом, крона которого терялась в стратосфере. Спирали расширялись, переходя в продолговатые утолщения – станции, которые тоже оборачивались вкруг дерева ободами, но затем вновь сужались. Станции сверкали разноцветными металлическими огнями. Компания вступила в ствол и моментально оказалась на третьем уровне. Ствол был источен тоннелями, по которым неслись поезда; полупустые платформы дышали дезинфекцией. Повсюду горели табло с непонятными надписями, сидели и прохаживались люди. Обозначались подъемы и спуски, колодцы и шахты, иные заброшенные и весьма опасные на вид. Компанию вынесло на подиум, где был установлен длинный стол. Судей за ним сидело человек десять.
– Распишитесь! – велел председатель, а Брованов не расписался.
– Вы разве не хотите знать, кто против вас играет?
Брованова пронзило: вот! Сейчас обнаружится тайный противник, уже давно идущий по пятам, о котором Брованов смутно догадывался.
– Мы явим противодействующие силы… – Председатель растворился, от него остался голос, и голос сочувствовал Брованову, что и подтвердилось: – Играют трое, а мой голос за вас… Против вас сыграют дважды, а на третий – ударьте! Это легко. Мы покажем вам одного… Знакомьтесь – Бенкендорф!
И недруг, доселе скрытый, нарисовался.
Ясно было, что это не человек, а просто он назывался так для удобства. Рослый, злой детина лет тридцати пяти, одетый в сине-красный мундир, пританцовывал, скалил зубы и угрожал ударить Брованова детскими качелями. Бенкендорф выполнил пируэт, показывая себя. Никто ему не мешал, все наблюдали и ждали. Бенкендорф разминался. Он выбросил ногу в рейтузине и описал ею внушительную дугу. Подпрыгнул, развернулся и выписал новую – два маха, помнил Брованов, дайте ему сыграть два раза. Бенкендорф самозабвенно плясал – открытый, незащищенный. Брованов ударил в ответ, и тот изумленно опрокинулся навзничь. Оказалось, что это легко, вообще ничего не стоит, Брованов мог бить вполсилы, в четверть силы. Он знал, однако, что дальше придется труднее. Это было всего лишь первое, ознакомительное соприкосновение.
– Он самый легкий, – кивнул председатель.
Озабоченные, серьезные, Брованов и Олтын-Айгуль отправились в странствие. Им предстояла длительная борьба, победой в которой назначено участие в дереве. Это было Дерево Цвет, которому надлежало раскрыться в финале. Путь в небеса обещал быть тернистым. Олтын-Айгуль уже не смеялась; собака, высунув язык, деловито бежала рядом; молчаливый молодой человек болтался чуть позади – теперь Брованов не сомневался, что это союзник; он много слабее, но в какой-то момент пригодится.
8
Глядя на свернувшегося калачиком Брованова, Бороздыня испытал прилив ярости. Шуб находился в полутора шагах, но дотянуться до него не было никакой возможности. По досадному свойству человеческой психики форма и содержание слились для Бороздыни в неразличимое целое. Он ничего не мог с этим поделать, замаскированный Шуб уверенно подминал под себя носителя, отождествлялся с ним и выходил на передний план.
Брованов дремал на койке. Локтем он прижимал очередное сочинение. Греммо подкрался и осторожно вытянул бумажный лист. Быстро пробежал глазами.
– Бенкендорф – тебе, Егорушка, о чем-нибудь говорит это имя? – спросил он негромко.
Бороздыня пожал плечами.
– Это Александр Христофорович, граф, начальник Третьего Отделения. С чего вдруг о нем?
– Это я у тебя хочу спросить. Взгляни.
Морща лоб, Бороздыня вчитался в написанное. Иван Миронович похлопал Брованова по плечу:
– Брованов! Проснитесь, обход.
Тот нахмурился, замычал, с усилием перевернулся на спину. Коротко всхрапнул и снова затих, а из уголка рта потекла густая слюна.
– Брованов!
Заведующий отвесил ему шлепок, приподнял веко. Глазное яблоко потерянно поплыло, но вот вернулось и мутным зрачком уставилось на Греммо.
– Просыпайтесь, довольно валяться!
– Какая-то белиберда, – Бороздыня встал рядом. – Снова Дерево Цвет и какие-то невнятные намерения.
– Плюс Бенкендорф, – напомнил Иван Миронович. – Его не было. Это что-то новое.
– Он проснулся. Потом обсудим…
Брованов и вправду пробудился – по крайней мере, наполовину. Он не шевелился и следил за обоими мутным насупленным взглядом.
– Узнаете меня? – осведомился Греммо.
Брованов прикрыл глаза. Это могло означать что угодно. Иван Миронович вынул неврологический молоточек.
– Давайте немного соберемся. Вы можете, я вижу. Смотрите на молоток. Голова неподвижная, только глазами. Сюда…
Молоточек уехал влево, и Брованов не без труда покосился на него.
– Отлично! Теперь сюда…
Но силы Брованова истощились, он вновь задремал, и больше Иван Миронович ничего не сумел от него добиться. Тогда Греммо принялся поднимать и опускать ему руки и ноги, колотить по ним молотком, колоть иглой.
– По идее, у него должно шуметь в правом ухе, – пробормотал заведующий. – Правый фациалис уже отказывает…
– Что отказывает? – встрепенулся Бороздыня.
– Лицевой нерв… к сожалению, я не могу заставить его зажмурить глаза и оскалить зубы, но складочка уже поехала. Что вполне ожидаемо при такой локализации очага…
– Иван Миронович, попроще.
– Шуб! – повысил голос Греммо. – Твой Шуб, Егорушка, со всеми удобствами разместился в области, где у людей проходят нервы… лицевой, слуховой… Спасибо, что его не раскидало шире. Пациент соответственно реагирует.
– Давайте не здесь, – Бороздыня заговорил недовольно. – Откуда нам знать, как он реагирует? Он может придуриваться. Лежит в забытье, а сам отлично нас слышит.
Греммо оскорбился:
– По-твоему, Егорушка, я не умею отличить сопор от симуляции?
Егорушка опасливо оглянулся:
– Я не о нем… Шуб, может быть, нарочно там окопался, чтобы подслушивать.
Иван Миронович крякнул, приготовился сказать что-то ядовитое, но передумал.
– Хорошо, пойдем отсюда от греха…
Бороздыня завис над Бровановым, как будто ждал, что Шуб выскочит из уха и подастся в бега. Брованов лежал расслабленный, будто лишенный костей. Его рот немного скособочился и уподобился каплевидной щели. Дыхание было ровным, но ровным нехорошо; спокойствие выглядело как обреченное ожидание. Испарина подсыхала. Над бровью кружила муха, непонятно откуда взявшаяся вопреки электронным запорам и потайным пулеметным гнездам. Бороздыня принюхался.
– Чем от него так гнусно пахнет?
– Ацетоном, – буднично отозвался Греммо. – Твой квартирант своротил ему регуляцию сахара. Это, я думаю, беда поправимая.
– Регуляция сахара, – мрачно повторил Бороздыня. – Только ли ее? Хорошо бы его связать. Как вы, Иван Миронович, не боитесь так запросто к нему подходить, браться за него? Наверное, я плохо расписал этого дьявола, который внутри.
Заведующий усмехнулся.
– Ты за меня не волнуйся, Егорушка. Хочешь, померимся, на руках? Я тебе фору дам. Никогда не суди по внешности. А гражданина привяжут, когда будут капать капельницу.
Они покинули палату
Иван Миронович рассердился и еле сдерживался, хотя Бороздыня хрюкнул, что означало раскаяние. Желтоватые щеки разрумянились; вкруг лысины встопорщилась пегая шевелюра. В соседстве с массивным Бороздыней он выглядел уморительной зверушкой. Но Бороздыня припомнил легенду, гулявшую в недрах ведомства: предание гласило, что Греммо однажды, в стремлении помешать буйному пациенту сбежать и выдать государственную тайну, ненароком сломал тому ногу, когда осуществлял захват. Сломал ее в шейке бедра, и там нога переставала быть ногой, потому что стоял протез, так что Иван Миронович переломил никакую не кость, а титановый стержень. Бороздыня подозревал, что все это вранье – может, протез и стоял, но какой-то другой, уж никак не титановый; наверняка доктора нажились на операции, вставили что-нибудь подешевле, а то и вовсе ничего подобного не было. Но ему вдруг расхотелось мериться силами с Иваном Мироновичем. Черт его знает.