— Неужели он говорил такое?
— Говорил, говорил. И одна женщина подумала: «Он бы никогда не женился на мне». И заплакала, бедняжка.
— Знаешь, я открою тебе один секрет: люди похожи на море. Иногда они спокойны, иногда бушуют. Но главное — это помнить, что они состоят в основном из воды. И твой рассказ о женщине — тому доказательство.
Он умел выходить из опасных поворотов, но и она умела заставить его почувствовать себя виноватым. Это было необходимо. Не для нее, а для Детки. Она не желала больше видеть унижение мужа, и теперь она знала, что это не повторится никогда.
Потом они долго лежали молча. Он положил голову ей на плечо. Она гладила его седые волосы и смотрела в синее-синее небо. И думала о том, что тайна этой синевы была открыта человеком, по-детски доверчиво прижавшимся к ней, и о том, что ответила бы четырнадцатилетняя гимназистка, идущая по Большой Покровской с папкой «Muzik» на урок по фортепьяно, что ответила бы, если бы ей сказали, что через двадцать девять лет она будет лежать в стоге сена с самым знаменитым человеком в мире и гладить его седую голову.
— Будем сегодня мыть голову? — спросила она.
— Будем.
— И подстрижемся немного.
— Ой, лучше не надо.
— Ну совсем-совсем немножко. Помнишь, как сын доктора Мура сказал, увидев тебя: «А он совсем не похож на льва». А вот теперь ты похож на льва.
— Вчера он научил меня управляться с чертиком на веревочке, я никак не мог сообразить, как это делается.
— Странно, ты так любишь чужих детей, так умеешь с ними ладить.
— А со своими — нет. Когда в четырнадцатом году моя первая жена увезла их в Швейцарию, я плакал на перроне, я предчувствовал, что это разлука навсегда, но потом она стала настраивать их против меня.
— Мне кажется — ты не очень справедлив к ней.
— Она относится ко мне, как Медея к Ясону.
— Ей можно посочувствовать. У нее на руках тяжелобольной сын.
— Эта болезнь — от нее. Ее сестра Зорка — душевнобольная.
— Это не меняет дела. Разве ты был ей хорошим мужем?
— Сначала, когда мы стали жить вместе, был хорошим. Потом — нет. Я даже бил ее иногда. Они так ненавидели друг друга с моей матерью, что я разлюбил их обеих… Впрочем, у нее ужасный характер. Как все славянки, она склонна лелеять отрицательные эмоции. Я этого не выношу.
— Все славянки? Все-все?
— Пожалуй, я знаю одно исключение. Ты иная… Знаешь, в отношениях я всегда определяю границы и никому не позволяю их преступать. Это дает мне чувство внутренней безопасности. Для тебя границ нет. И все же… — он приподнялся на локте, смотрел ей в лицо. — Послушай, я должен кого-то любить, иначе жизнь становится невыносимой. У меня нет чувства общности с людьми, и я не создан для семьи. Я дорожу своим покоем. Я чувствую — ты осуждаешь меня за Элеонору.
— Мне просто кажется, что ты мог бы навещать ее чаще.
— Мне милее молчаливый порок, чем хвастливая добродетель. Не мог я ее навещать. Не мог. Как не мог поверить, что первая жена страдает искренне. Я считал, что она притворяется.
— Значит, ты просто разлюбил ее?
— Не все так просто. Она была бешено ревнивой, я чувствовал себя униженным.
— Когда ей не нравилось, что ты ухаживаешь за другими женщинами?
— Так или иначе, но чем больше я удалялся от нее, тем больше она за меня цеплялась. В Праге мы спали в разных спальнях, но она умела достать и через стену. Она могла молчать по нескольку дней.
— Бедный, бедный Генрих!
— Она тоже бедная. Но об этом как-нибудь в другой раз.
Помнится, в одном из писем он написал о ее смерти: «Когда же она умерла?»
Она засунула руку в щель между матрасом и спинкой кровати. Олимпиада ушла в магазин. Можно спокойно перечитать. Кажется, она знает их наизусть, но иногда что-то путает. Вот он пишет, что она умерла четвертого августа, письмо сорок восьмого года. А Криста, которая знала все, рассказывала в свой последний приезд, что его первая жена умерла почти в нищете, хотя года за два продала дома, которые купила на деньги Нобелевской премии. Это было условие развода: он отдаст ей будущую Нобелевскую премию. Как же она верила в него! Да, деньги нашли под матрасом, она экономила, чтобы содержать их сына в психиатрической лечебнице.
А вот одно из писем, написанных почти сразу после ее отъезда. В конце концов пора разложить их по датам.
«…Михайлов вновь передал мне привет. Кажется, симпатии взаимные… Паули, ко всеобщему удовлетворению, получил Нобелевскую премию. Его это особенно порадовало. Я самостоятельно помыл голову, но не так хорошо, как это получалось у тебя. Я не так прилежен, как ты. Но и помимо этого все мне напоминает о тебе: шерстяной плед, словари, прекрасная трубка, которую мы считали погибшей, а также много других вещей в моей келье, ставшей одиноким гнездом. Моя сестра…»
На кухне раздался голос Олимпиады, она громко отвечала кому-то, кто был внизу, в мастерской, уборщице, наверное. Который час? Эти вечные сумерки задворок. Трудно поверить, что совсем рядом Тверская. Здесь ее изнанка. Изнанка рыбного, армянского, кондитерского магазинов. В пятидесятые и даже шестидесятые двор был вполне приличным: ни нагромождения тары, ни вони, теперь у них, кажется, все пошло вразнос. Ну и слава Богу! А что будет — ей увидать не придется. Ничего не жаль! Только деревьев.
Олимпиада загремела кастрюлями, нарочно, конечно.
Она положила письма на прежнее место, в щель, и откинулась на подушки.
«Симпатии взаимные». Еще бы!
Он был очарован консулом с первого дня их знакомства. Улыбчивый, пухлогубый парубок прекрасно управлялся с яхтой и на все их похвалы отвечал простодушно: «Так я же родился в Кронштадте». Сейчас вспоминать Петра Павловича, милого консула, не хотелось. Еще не пришло его время. А хотелось вспомнить их с Генрихом первые дни. Детка был в ударе во время трех сеансов. Без конца расспрашивал Мадо о жизни далекой родины. Мадо вспоминала все какие-то пустяки: Тагору понравились щи в горшочке. Подавали в гостинице, где их поселили. Выяснилось, что жили гости в «Славянском базаре», и Детка изумился:
— Надо же, щи в горшочке, а в двадцатом, помнишь, мы пришли к кому-то в этот самый «Славянский базар», а там холод страшный, буржуйки топят мебелью красного дерева, а из фонтана в главном зале устроили общественную уборную. Уголовники пели в кабаках…
Взял гармонь и блатной скороговорочкой исполнил на мотив «Интернационала»:
Никто не даст нам избавленья —Ни туз, ни дама, ни валет,Добьемся мы освобожденья:Четыре сбоку — ваших нет.
Никто не создал нам несчастья:Ни черт, ни жид, ни кто другой,Добились мы советской властиСвоею собственной рукой.
— В Верхних торговых рядах до революции был отличный ресторан «Мартьяныч», вино было отличное и отличная хинная водка. Вино я всегда брал «Сен-Жюльен», а..
— Роднуся, нашим гостям это не очень интересно.
— Нет, нет, мне интересно! — восклицала Мадо. — Тебе ведь тоже интересно?
— Да, да, — торопливо соглашался ее отчим и смотрел на хозяйку сияющим взором.
Странно, что она помнит слова дикой уличной песни. Боже, какой же молодой она была в те первые годы после революции. Самое революцию они не заметили, в мастерскую на Пресне приходили все те же богемные гости и все те же слепые лирники. А вот голод почувствовали скоро. Вернее, не голод, а полуголод. Какой-то паек Детка получал всегда.
Была такая «Мансарда Пронина» на Большой Молчановке, что-то вроде домашнего клуба-кафе на квартире бывшего директора «Бродячей собаки». Посетители приходили со своим вином и закуской. За вход платили три рубля. Клуб назывался «Странствующий энтузиаст». Они с Деткой бывали там чуть ли не каждый вечер. Шумно, дымно, весело. Хозяину — под пятьдесят, его жене Марии Эмильевне — семнадцать. Это обстоятельство особенно нравилось Детке: разница поболее, чем у него с молодой провинциалкой. Мария Эмильевна курила длинные папироски и смеялась неожиданно низким голосом. Бывал там и Шаляпин, женатый тогда на Иоле Игнатьевне Торнаги, которая как-то застала их целующимися в парадной, неприятное воспоминание, тем более что Иола знала о ее романе с сыном. В «Странствующем энтузиасте» встречали двадцать третий год, и когда под утро возвращались домой на Пресню, увидели, как воры убегают из ювелирного магазина Кроля. Ночью по улицам ходить было очень опасно — бандиты, но Детка не боялся ничего и никого. Это потом он здорово перетрусил, когда понял, какую глупость они совершили, вернувшись на родину. Он совершил. Если бы не он со своими прорицаниями, она бы никогда не вернулась. Но ведь не только прорицания, прорицания были игрой, маскировкой отчаяния и тоски.
Нет, об этом тоже еще рано вспоминать. Еще не подошло время.