Слова его были встречены во многих местах цирка громкими рукоплесканиями, но вскоре голова Гераса рассталась с телом, а имение его Веспасиан отдал в управление Procuratora a rationibus, то есть казначея.
— Я сам посоветовал детям Гераса, — сказал Гельвидий, — чтобы они начали процесс об отцовском наследстве, и, прежде чем стороны предстанут перед сенатом, претор рассмотрит вопрос. Вчера со мной разговаривали посланцы Веспасиана, который боится выпустить из рук добычу… Сегодня в базилике Марк Регул, этот приспешник и подпевала Нерона, в течение трех оборотов клепсидры ядовитой слюной брызгал на память Гераса, а Плиний Младший, молодой человек, достойный своего великого дядюшки, выступал в защиту его детей…
Гельвидий прервал речь и отер каплю пота, которая стекала по его смуглому лбу.
— Продолжай, — шепнула Фания.
— Только поскорее, — призвал Музоний.
— Я признал правоту детей Гераса, — закончил претор.
Фания вскинула голову и побледнела.
— Правильно поступил! — сказала она и добавила тихо: — Это еще одна капля в чашу обид Веспасиана.
Огненные очи Музония стали влажными, а сжатые губы Арии дрогнули и прошептали:
— Всегда одно и то же! Всегда одно и то же!
В другой раз, сразу после прибытия претора, в перистиль вбежала женщина, уже немолодая, разодетая, с накладными рыжими волосами, с лицом, умащенным маслами, в платье, украшенном искусственными розами, поразительно похожими на настоящие не только цветом, но и запахом. Это была Кая Марсия, родственница Фании, одна из тех женщин, каких много было в Риме и которые по прошествии бурной и наполненной любовными утехами молодости старость свою тешили молодящими одеждами, пирами и упоительными зрелищами, но более всего — сбором и распространением самых разных новостей обо всех и обо всем. С самого раннего утра до сумерек, проводя время на улицах и на форумах, в портиках и садах, в храмах и термах, в прихожих и в триклиниях и при этом всех — от простого ремесленника и раба, прислуживающего в знатном доме, до высших сановников и самых изысканных щеголей, — всех зная и со всеми с удовольствием ведя беседы, они были в курсе всего раньше кого бы то ни было, а то, что они знали, они разносили по огромному городу скорее, чем императорские гонцы, которые спешат на быстроногих конях по дорогам, пересекшим страну. Благоухающая розами, легко, будто на крыльях, прижимая к груди маленькую собачку, мохнатая мордочка которой выглядывала из роз и пестрых материй одежды, Кая Марсия влетела в перистиль со словами:
— Приветствую вас, достойные! Привет тебе, претор! Я тут проходила и как раз увидела тебя, ты высаживался из носилок! Ты ведь был в базилике и наверняка не знаешь о самой важной новости дня! Сегодня ночью Домиция Лонгина пропала из дома мужа своего, Элия Ламии! Ее увел и в своем дворце держит Домициан[22], младший сын императора, да пошлют ему боги бесконечные дни жизни! Как тебе это нравится, претор? Бедный Ламия! Но мне нисколько не жаль этого слепца. Я ведь предупреждала его, а он мне только со смехом отвечал: «В каждой молодой и красивой женщине ты, Марсия, видишь самое себя, но знай, что моя Домиция ничуть на тебя не походит!» Его Домиция!
Не его она теперь, а молодого кесаря! И что теперь он сделает, этот влюбленный слепец? Я бы ему не посоветовала сражаться с Домицианом; капризам этого лысеющего молодого человека уступают и старый Веспасиан, и прекрасный Тит; теперь он добивается, чтобы его послали на войну с аланами. И у нас будет война. Ведь недаром в Сицилии прошел красный дождь, а в Вейях[23] родился поросенок с ястребиными когтями! Беды преследуют Рим. А ты, претор, будь осторожен. Я слышала, что ты жестоко оскорбил божества вынесенным тобой судебным решением по делу детей Гераса. Два дня назад за столом Веспасиана кто-то спросил: почему прекрасная Фания никогда не бывает на собраниях двора? Пророчат издание императорского эдикта, согласно которому всех философов выгонят из Рима. Цестий разводится со своей женой, Флавией, которую, кажется, иудеи научили почитать то ли ослиную, то ли козлиную голову. А вы слышали о драгоценном перстне, который Тит привез для Береники с Востока? Ни у одной из римлянок еще не было столь дорогих украшений, как те, которыми Тит одаряет свою иудейскую любовницу.
Сообщая все это, она жадными глотками опорожняла чаши вина и, рассыпавшись в сердечных излияниях перед семьею претора, вечно подвижная и веселая и при этом побуждаемая к движению скулежом своей собачки, она покинула дом Гельвидия. Она не видела, что за ее спиной остались лица, побледневшие от печали и гнева.
— Во имя Юпитера, отмщение воздающего! Не одного Ламию оскорбил Домициан, пятная и насилуя семейный очаг римских граждан! Неужели никому теперь нет спасения от капризов и посягательств сына кесаря? Нынче цензорам, этим стародавним стражам римской добродетели, не пришлось бы бездействовать на своем посту, если бы… если бы этот пост не был упразднен! Да и что вообще осталось в Риме из того, что когда-то существовало? Где достоинство и власть консулов, от которых остались лишь бледные тени минувшего? Где самостоятельность и гордость сената, который того гляди превратится в слабое эхо своего прошлого? Где народные трибуны, разум и красноречие которых в защите прав народа поднимали их над подлой угодливостью и над животным инстинктом брюха, которое больше не хотят кормить отвыкшие от работы праздные руки? Все эти гарантии защиты и достоинства Рима сосредоточились в одних руках, в одной голове…
— Несчастный, поруганный Ламия!
— Домиция Лонгина до сих пор верно и искренне любила своего супруга.
— Да! — язвительно заметил Гельвидий. — Но какая любовь и какая добродетель устоит в Риме против искушений, если их источник на Палатинском холме?
— А основа — испорченная чернь, щедро осыпаемая безумствами игрищ и подачками, а на защите всего этого мечи и копья военщины, — заметил Музоний.
Потом говорили о подлом процессе, затеянном другом Домициана, Метием Каром[24], с целью отхватить половину имущества Полии Аргентарии, вдовы поэта Лукана, приговоренного Нероном к смерти[25]. Домициан пообещал, что друг его выиграет дело, которое вскоре будет заслушано перед трибуналом претора, и получит богатые трофеи.
— Опять, Гельвидий… — вырвалось у Фании, которая тут же замолкла.
Старая Ария, неподвижная, прямая и строгая в траурных платьях своих и накидках, медленно шевелила иссохшими губами и, утомленная воспоминаниями, очередную их бусину нанизав на длинную нить памяти, прошептала:
— Всегда одно и то же! Всегда одно и то же!
В эти разговоры, в которых, казалось, глухо кипели едва сдерживаемый гнев и страсти, вмешивались долетавшие из сада всплески и переливы детского смеха. Маленький Гельвидий играл в мяч, который, в воздухе со звоном свивая свои обручи, падал на траву в виде золотого полумесяца.
Миртала больше не пряталась за Фанией, она присела на траву перистиля и сияющим взором наблюдала за веселой игрой ребенка.
— Поди сюда! — позвал ее раз маленький Гельвидий. — Я покажу тебе, как надо гонять обруч по дорожкам сада и как бросать ониксовые шары!
С этого момента она стала участвовать в играх тех, к кому в течение стольких дней она с завистью и восхищением приглядывалась издали в авентинском портике. Она бегала наперегонки с живым своевольным мальчиком за бронзовым колесом, летящим с гулким перезвоном бубенцов по гравиевым дорожкам, или посреди газона, задрав голову, вытягивала руки, чтобы поймать летящий к земле золотой полумесяц. Благоухающий свежестью воздух сада, так непохожий на воздух Тибрского заречья, переполнял грудь ее, и белизна лица отступала перед пламенем румянца. Ее губы смеялись, глаза лучились счастьем; она казалась ребенком, которому было нужно глубокое дыхание свободы и радости, выпущенной из клетки птицей, крылья которой так и рвались в полет. Гельвидий и Фания стояли среди желтых колонн перистиля, которые в зареве солнечных лучей горели, словно огненные столбы, и с улыбкой смотрели на шумные игры своего единственного сына с этой чужой, но милой девочкой. Глазами художника смотрел на нее и Артемидор, и вскоре после, держа в руке своей руку Мирталы, он вел ее по дому претора, показывая ей находившиеся там произведения искусства и рассказывая о них. В триклинии — обеденном зале — они встали перед покрывавшим стену огромным панно: на фоне свежего, как сама весна, пейзажа, на морском берегу, в зеленой роще играла с подружками прелестная и поэтичная простоволосая Навсикая. Артемидор процитировал Гомера, рассказавшего историю этой царской дочки, а смотревшая во все глаза Миртала жадно вслушивалась в звуки греческого эпоса, которые меланхолично и сладко звучали в алых устах художника.