— Как не умел?
— А так! Тот, кто умеет, тот умирает своей смертью, а не гробится и других не гробит. Хороший ли был летчик на «дугласе», который вмазался в ТБ-3 и устроил шестнадцать гробов и сам угробился под видом спасения экипажа Гризодубовой? Отвечаю: дерьмо!
— А Чкалов? Он разве не умел? Ведь он — где-то читала — великий летчик нашего времени. Есть и кино про Чкалова. Я видела кино!
Серафимовна по своему простодушию понимала экран как замочную скважину в реальную жизнь, а не как смоделированные пропагандистские или рекламные клипы для сбыта сомнительного товара.
— Великий летчик должен быть дисциплинированным. Великим был неизвестный тебе второй пилот Чкалова Байдуков, который вел одномоторный аэроплан через полюс, когда Чкалов лежал без сознания с кровотечением из носа. Летели-то на такой высоте, где жить, как сама понимаешь, невозможно. А они и жили, и работали. Вот разве что кровь хлестала через все дыры. Таковы были сталинские соколы. Великие доживали до своего естественного конца: Анохин, Громов, Водопьянов, Козлов, Перов…
Серафимовна, которая уже кое-что знала «про авиацию», спросила Соньку:
— Амет-Хан великий?
— Великий.
— Разбился. Как понимать ваше правило?
— Если б ты знала, как он разбился. Ведь он сперва заставил всех покинуть самолет. А когда все были в безопасности, решил или посадить опытную машину, или погибнуть.
— Зачем погибать?
— Его списывала летная комиссия, это был, может, последний его полет. А на земле ему не интересно.
— Откуда вы знаете? Он вам говорил об этом сам?
— Я его только видела. Просто догадалась… Так вот. Польский красавец получает звезду, тогда как другие летчики, разбившие свои самолеты, звезд не получили. А среди них и Галышев, который до челюскинцев спас народу больше, чем все герои, вместе взятые. Шиш ему, а не звезду! — Сонька показала Серафимовне кукиш. — А любимцы Сталина Леваневский и Чкалов мало того, что сами угробились, а угробили уйму народа. Обезлюдело, как сама понимаешь, ОКБ Поликарпова после того, как Чкалов разбил по разгильдяйству самолет, не готовый к вылету, а поиски Леваневского также сопровождались катастрофами и большими расходами. Чкалов разбился оттого, что полетел на неготовом самолете, а Леваневский даже взлететь не мог — это делал за него, командира, заводской летчик Кастанаев. Потом погибли и Кастанаев, и вообще все. Вообще, стихию победить невозможно. Разве что обмануть судьбу раз, второй, а на третий прогремит выстрел. Ну, прощевай, милочка! Объявлялся «папик»? Нет? Чего так смутилась?
— Ничего не смутилась.
— Ничего с ним не случится. Прощевай!
Глава тринадцатая
Иван Ильич злиться не умел — он возмущался, если видел непорядок или глупость. И принимался рычать и размахивать своими кулачищами, что производило комический эффект. Но тут разозлился, то есть обиделся по-настоящему: Сонька порекомендовала ему какого-то Сеню из газеты «Комсомолец», тот о чем-то расспрашивал, глядел ласковыми выпуклыми глазами, а потом опубликовал статейку, где говорилось, что известный в свое время полярный ас Иван Кретинин (так и напечатали, что следует понимать как юмор наверняка Сонька подсказала) ностальгирует по сталинским лагерям. Как можно так врать и передергивать? Наступило время самых бессовестных подмен и ерничания. Да, Вася Махоткин говорил, что встретил на зоне замечательных людей и благодарен судьбе за эти встречи; Елизавета Урванцева говорила, что Николай малость помягчел характером в Норильске. Но разве отсюда выходило, что «Кретинин» тоскует по лагерям? Тосковать он не мог хотя бы потому, что не сидел и заключенных только видел. Но это — разные дела. Неужели теперь никак не остановить эту демократическую сволочь с ласковыми глазами навыкате? Судиться? Но и в судах они же — себе дороже станет. Пойдут телефонные звонки, придется отвечать, оправдываться, а возвращаться к этой оскорбительной статейке не было никакого желания. Побить Сеню? Но Иван Ильич никогда в жизни не дрался — не пробовал. Ах, Сонька, змея подколодная! Ну чего тебе неймется? А тут еще Валя, которую дверцей пришибло… Уф, нехорошо-то как вышло! Но тут добавилось еще одно… Такого и в кошмарном сне не привидится: на какое-то мгновение ему показалось, что он был не только с Валей, а с… Дальше он боялся даже думать. Уф, нехорошо-то как!
И он решил уйти в лес, никому ничего не сказав. В лесу не читают этого «Комсомольца» с выпуклыми глазенками, там нет ни Соньки, ни Сеньки, ни Вали, ушибленной дверью. И вообще, он перестал понимать, что творится: ему иногда казалось, что вокруг даже говорят не по-русски: слушаешь-слушаешь — хрен его знает, о чем толкуют. И народ кругом как бы не русский: злой, развязный, болтливый, старики ходят в мальчиковых штанишках и детских кепочках козырьком назад. Как это понимать? Откуда столько шутов гороховых?
Он сел на электричку, ехал долго; на станции, которая ему понравилась гуляющим по платформе оранжевым петухом с просвечивающим насквозь гребнем, сошел и двинул куда глаза глядят, в сторону леса. Московская область не Таймыр — обязательно куда-то выйдешь. Лес, издали красивый, оказался плохоньким: поваленные в ураган деревья так и остались лежать, создавая опасность и пожара, и заразы; у дороги горы пластиковых бутылок и другого оберточного хлама, который, говорят, переживет египетские пирамиды — ничто с ним не сделается. Но дальше лес был не так загажен и полон певчих птиц. А вот и трясогузка ловит бабочку. Причем бабочка не хочет быть пойманной и делает сложные эволюции, и трясогузка вынуждена выполнять сложный пилотаж, рукотворным аппаратам недоступный. Промазала — бабочка скрылась в пологе леса. Вдали от трассы и железной дороги деревья повеселели, а в одной лесополосе закричал седоватый соколок и стал кружить над головой.
— Ты — мамка, — сказал Иван Ильич соколу. — Ты гнездо защищаешь. Понимаю. Ухожу, ухожу, матушка. А папка-то где? Или мышей ловит, или в лесу боится…
Иван Ильич почувствовал на себе взгляд откуда-то сверху — поднял голову — в головокружительной высоте кружил ястреб.
— Высоко забрался, братишка…
По тому, как кружил ястреб и вдруг косо, словно с невидимой горы, катился вбок, выправлялся и снова давал себя сносить в сторону, можно было разобраться в движении восходящих и нисходящих потоков и в ветрах, дующих по всем румбам. Высматривал ли он мышей и сусликов? Обозревал открывшиеся просторы, невообразимые с земли? Или ему просто нравилось отдавать себя воздушным струям, которые кидают вниз или возносят к бегущим рядом облакам? Или все вместе? Он, наверное, любил небо и свет, который его охватывал и слегка сдавливал со всех сторон; ястреб сам был порождением неба.
А у лужи на проселке собрались бабочки, шевелящие крыльями, — белые боярышницы и капустницы, желтые лимонницы, а на противоположном берегу лужи голубянки, которые при падении на них тени разом с легким хлопком взлетели. Выходит, что, если отойти от дороги и помоек, жизнь еще не окончательно удушена, можно еще кое-что восстановить.
Он вышел к какой-то деревне, сел на автобус, не спрашивая маршрута, и оказался в городе Калязине, знаменитом колокольней, торчащей из воды, памятник ненужному, зацветшему зеленью водохранилищу, утянувшему на дно десятки монастырей, храмов, городов, — вот и теперь добротная старорежимная мостовая Калязина уходила под воду, наводя на мысли о невидимом граде Китеже, который ушел под воду при приближении врага. Россия ушла под воду и живет там, а здесь изо всех окон несется нерусская или блатная музыка и взрослые мужчины ходят в шутовских штанах и мальчиковых кепочках с портретами быков, и грязноногие девы у памятника Ленина курят и плюются по причине гнилых зубов. Из окна криво собранного блочного дома неслась блатная песнь-рассказ о бандитских подвигах, а на завалинке три хиловатых джентльмена в несвежих рубашках прикидывались героями песни, для чего делали зверские физиономии. Возможно, высматривали, с кем бы подраться, так как их мозги от блатной недомузыки давно переселились в кулаки.
— Где гостиница? — спросил Иван Ильич, не видя в молодых людях бандитов, так как бандитов в свое время видел и не путал их с мелкой шпаной.
Бандиты промолчали, прикидывая, драться или нет. Смекнули, что драться будет себе дороже.
«Наверное, нерусские. Не понимают вопроса», — подумал Иван Ильич и задумался, в какую сторону идти.
— Вон! — махнул рукой один из мнимых уголовников, готовый, впрочем, для зоны на роль шестерки или петуха.
— Все-таки русские, — подумал вслух Иван Ильич, кивнул и пошел к строению без вывески у загиба трассы.
Гостиница была возведена с таким расчетом, чтобы постояльцы здесь не задерживались, — и устроители добились своего: весь корпус был пустым. И в номере, отведенном Ивану Ильичу, даже ночью содрогались от проносящегося транспорта стены и в форточку несло выхлопом. Он выдержал в Калязине две ночи и подумал, что его побег сопровождается ненужными неудобствами, и вернулся в Москву на квартиру, в свое время купленную для Коли и ныне пустующую. Целый день он отлеживался, глядя телевизор, вспоминал людей и зверей, которых встречал. Потом сел писать стихи. Сын советовал облекать в стихотворную форму факты биографии.