на тёплых плитах. Наклонился, спросил что-то тихо. Да хорошо, видно, спросил, так как тут же вернулся к саночкам и показал вознице — сворачивай-де в переулок. Сани, визжа по наледи, развернулись и съехали за кладбище, торчащее крестами за церковкой. Миновали избу, вторую и стали. Мужички вылезли из саней и пошли к дому.
В переулке безлюдно, ветерок подметает занавоженную дорогу. Сугробы вдоль высоких заборов да деревья, опушённые снегом. Мирно.
В избяном оконце светил неяркий огонёк. Мужички переглянулись, и чернявый, не снимая рукавиц, стукнул в калитку. Во дворе заперхал хриплой глоткой кобель, завыл. Мужик стукнул явственнее.
— Кто там? — спросили из-за калитки.
— Во имя отца и сына и святого духа, — смирно сказал чернявый.
— Аминь, — ответили ему, и калитка открылась.
Мужик ступил на двор. А второй, идущий следом, тут же поставил ногу под калитку. Ловко это у него получилось, как, видно, и было задумано. Ширк — и нога поперёк створа. Калитку не притворишь.
— Здесь провидец, что от церкви Всех Святых? — мягко-мягко спросил чернявый. — У нас к нему слово. — И замолчал.
Снег где-то упал с крыши, и звук такой раздался, как если бы кто тяжко вздохнул.
Хозяин по лицам мазнул озабоченно глазами, но отступил, пропуская чернявого во двор. Второй вошёл за ним следом, а двое за калиткой остались, но чувствовалось — шумнуть только, и они влетят мигом. А в переулке по-прежнему ни гугу. Тихо. Только кобылка, впряжённая в сани, фыркнула. Видать, куснула ледку, а он колок оказался.
Хозяин простучал по ступеням крыльца, скрипнула дверь. И опять всё стихло, лишь в углу двора в густой вечерней тени кобель поигрывал цепью, ворчал.
Чернявый пошевелил плечами под армяком. Видно было, разминается мужик. И даже вроде бы на лице у него промелькнула улыбка. Чуть тронула губы и ушла. Скулы строго обтянулись.
Кобель, ещё раз звякнув цепью, потянулся вперёд и, выставив нос, принюхался. Сел и уже ни звука не издал. Тварь неразумная, говорят, собака, ан нет. Пёс знает, на кого брехать можно, на кого лаять, а кого и беспокоить не след. И вот тут-то почувствовал, видать, кобелина: надо назад сдать, а то враз голову к спине повернут. Заскулил и свернулся клубком на снегу. Прикрыл от греха голову пушистым хвостом. Звонкая цепь смолкла.
Вновь скрипнула дверь. На крыльцо вышел человек.
— Кто спрашивает? — сказал и, вглядываясь, ступил вперёд.
— А ты спустись, спустись к нам, соколик, — попросил чернявый медовым голосом, — слово есть.
Но видать, душа не сдержалась в нём, и голос хоть и медовый, но звякнул жёстко.
Человек святой, угадав недоброе, оборотился было и хотел кинуться в дверь, но чернявый в мгновение оказался с ним рядом, взмахнул рукой и, как кот лапкой, ударил в висок. Святой повалился с крыльца. Руки у него отвалились в стороны. Знать, удар крепок был. Подхватив юрода, чернявый, как куль с ватой, швырнул его в калитку. Двое, что оставались на улице, так же лихо подцепили святого под руки и, головой вперёд, бросили в сани. Чернявый и второй со двора вскочили в избу. С лавки навстречу им поднялись хозяин и мужики, что водили юрода по Варварке. Перед ними стол на толстых ножках, на столе горшок, наверное, со щами, штоф, стаканчики оловянные.
— Гоже, — улыбаясь, сказал чернявый, — хлеб да соль…
Но так сказал, что у хозяина запрыгала борода. Один из мужиков наклониться было хотел, но чернявый шагнул вперёд и опрокинул стол. Прибил к стене мужиков.
Через минуту, связанные, как бараны, лежали мужики у печи. Хозяин, стоя на коленях в углу, тряс худыми плечами.
— А с ним что делать будем? — спросил у чернявого товарищ, поднимаясь от связанных мужиков.
— Милые, дорогие, — запричитал хозяин, — не убивайте, господом богом прошу! Четверо детишек у меня…
Чернявый взглянул на него. У хозяина крутым яблоком кадык вылез из воротника.
— Деньги посулили, водочкой напоили, вот и пустил их переночевать, — молил хозяин. — Господи, чуяло сердце недоброе! Пожалейте!
— Целуй икону, — сказал чернявый, — что не видел нас. А эти, — он пнул связанного мужика, — пришли к тебе с вечера да и ушли рано утром. Ну!
Зубы открылись у него в бороде. Белые, чистые, что жемчуг.
Хозяин сорвался с колен, припал со слезами к иконе:
— Не видел, не знаю, никого не видел… Христом господом нашим… — Спина у него плясала.
— Хватит, — прервал чернявый, — не скули.
Оглядел избу. Лавка у стены. Оконце в две ладони. Печь. На лежанке горой серые лохмотья. Скудно. Бедно. Оно и впрямь, сообразил, могли соблазнить мужика стаканчиком. Хмыкнул. Ещё раз обвёл избу взглядом и вдруг, насторожившись, подозрительно спросил:
— А где хозяйка?
— С детишками на богомолье пошла, милостивцы, с детишками.
— Гоже, — сказал чернявый. Оборотился к товарищу, кивнул на связанных: — В сани.
Мужиков сволокли в сани, бросили рядом с юродом, притрусили сверху соломой. Сели на них сверху.
— Давай, — кивнул вознице чернявый и, повернувшись к стоявшему на коленях в калитке хозяину, сказал: — А ты, дядя, помни — икону целовал. И то помни: чуть что — придём.
Хозяин склонился до земли.
Сани тронулись. Возница взмахнул вожжами. Кони побежали бодро, но чернявый всё же поторопил:
— Скорее, скорее.
Выскакали к Козьмодемьянским воротам. И вовремя. Сторожевые стрельцы уже тащили рогатки перегородить дорогу. Сгибаясь под тяжестью, волокли дубовую колоду, запиравшую ворота. Сани проскочили мимо. Стрелец у ворот хотел было крикнуть что-то, но ветер с Москвы-реки взметнул снег с дороги, бросил в лицо. Стрелец поперхнулся, махнул рукой.
Кони спустились к реке и уже по гладкому побежали вовсю.
Вот так дела творились на Москве, и слово Семёна Никитича не слетало по ветру. Сказано — так, значит, и быть по сему. Это для дураков только Москва большая и человек в ней иголка: нырнёт в улицы и канет бесследно. Нет, когда захотят сильненькие, человека на Москве найдут, хотя бы он и под землю ушёл.
Стрелец у городских ворот отёр лицо и вдруг подумал: «А где я видел чернявого мужика, что в санях сидел?» Припомнил: «В фортине»[15]. Усмехнулся. Такое всегда вспомнить приятно. Водочки в тот раз попито было предостаточно. Стрельцы загуляли, а тут денежный мужик подвернулся. Как раз этот — с чёрной бородой. Серебра не жалел. Стрельцы даже подумали: уж не иудины ли то денежки? Но чернявый человечно говорил о людском житье и всё больше напирал, что-де при Фёдоре Иоанновиче москвичи беды не знали. Говорил и то, что правитель Борис Фёдорович тоже смирен. Спьяну, однако, кто-то полез к нему с кулаками, но другие зашумели за столом: «Постой! Послушай — человек дело говорит».
Кашлянул