кому в куче удалось сверху сесть.
Никто не заметил в уличной сваре, что в толпе, притиснутый к крайней избе, стоял запряжённый возок. Слюда в оконце возка жёлтая, через такой глазок много не увидишь, но всё же разобрать можно было, ежели приглядеться, что сидели в темноте возка, насупясь, правитель Борис Фёдорович и дядя его, Семён Никитич, человек серьёзный.
— За юродом и мужиками приглядеть надо, — сказал Борис Фёдорович негромко.
Семён Никитич головой кивнул: угу-де, угу. И всё: разговора между ними не было больше.
Возок тронулся средь расступившейся толпы и вымахнул на Варварку, а там, на Пожаре, свернул под горку и ударился к Хамовнической слободе. Правитель торопился в Новодевичий. Знал Борис Фёдорович: Москва сейчас что медовая колода, в которую вломился медведь, — но знал и то, что поспешать к такой колоде не след. Обождать надо, когда успокоится горячая пчёлка. Пусть шустрят Романовы, торопятся Шуйские. Всему обозначено время. Он, Борис, подождёт.
Над Кремлём видны были дымы, багровые отсветы огней плясали на башнях.
2
Возок правителя остановился у проездных ворот Новодевичьего, и Борис Фёдорович сошёл на хрусткий снег.
Возок тут же отъехал, покатил к Москве, Кони пошли небыстрой рысцой. Замотали обмерзшими хвостами.
Борис Фёдорович постоял, перекрестился на святые смоленские кресты и вошёл в ворота. Правитель был высок, строен, без лишнего жирка. Ступал неторопливо, но твёрдо. И, не зная человека, с уверенностью можно было сказать: такой повелевать привык и два раза слово не говорит. Ему взглянуть только — и веленое будет исполнено. Однако шуба на правителе была скромна. Не соболь. Барсучок рыженький, крытый тёмным сукном. И шапка скромна. Тоже тёмная.
Правителя ждала игуменья. Приличествуя сану, лицо её было скорбно. Глаза опущены. Узкой тропкой она повела Бориса Фёдоровича в палаты. Шла впереди, подол чёрной рясы мел голубой снег.
Борис ещё раз взглянул на кресты собора. Они, казалось, летели в морозном небе. «Тихо-то как здесь, — подумал Борис, — тихо… Не то что в Москве».
Вспомнилась толпа на Варварке. Борис мотнул головой, отгоняя воспоминание.
Игуменья посторонилась и, поклонившись, пропустила правителя в палаты.
С Бориса сняли шубу, приняли шапку, повели к сестре.
В переходах гнулись тени монахинь. Ни звука в монастырских покоях, ни вздоха. Инокиня Александра лежала на застеленном чёрными платами ложе, ноги прикрыты мехом.
— Уснула матушка, — шепнула игуменья тонкими губами и тихо вышла.
В углу палаты мерцали иконы, и свет от них падал на лицо государыни-инокини. Лицо бледное, дыхания не слышно.
Борис сел в креслице у ложа. В ногах царицы-инокини лежала борзая Фёдора Иоанновича. Глаза собачьи плакали. Борзая доверчиво потянулась к Борису. Длинным тёплым языком лизнула руку и вновь припала к ногам Ирины. Обтянутые скулы Бориса обозначились резче.
Несколько всего и дней прошло, как видел он смерть царя, а теперь перед ним лежала родная сестра, и её немногое отделяло от последнего предела. Борис напряг слух, но дыхания так и не услышал. «Дунет слабый ветерок, — подумал, — и эта свеча угаснет».
Вновь увидел толпу на Варварке, расширенные глаза мужиков и баб, юрода, теребящего мясо. «Страсти, — подумал, — страсти необузданные. А что есть жизнь?.. Человек слаб, и всё суета и миг на земле». Кремль увидел. Народ на площадях, костры, сизый дым…
У глаз правителя собрались морщины, веки опустились. Лицо застыло в неподвижности, но всё же было видно по нездоровому румянцу, алевшему на щеках, что потаённые мысли тревожат Бориса и он взволнован и напряжён. Горло сжало болезненной спазмой. Боясь потревожить тишину келий, Годунов кашлянул в кулак, поднялся, осторожно ступая, подошёл к окну.
В морозной дали, за Девичьим полем, дымили трубы Хамовнической слободы, левее поднимались столбами дымы Патриаршей и Александровской слобод. А ещё дальше виделись дымы московские: Хамовников, Арбата, Сивцева Вражка. В дымах — искрами — кресты церквей. Борис угадал — кресты церкви Николы на Песках и церкви Николы на Курьей Ношке[12].
Правитель долго вглядывался в хмурую даль. И вдруг застывшее, неподвижное лицо его — не то от саднящей боли в груди, не то от чего другого — дрогнуло, лёгкая судорога исказила твёрдые губы, глаза увлажнились. Даль расплылась, и уже не Москву и слободы её видел или угадывал он перед глазами, а заснеженные литовские пределы со стрелецкими заставами в дремучих западных пущах; бескрайние южные степные просторы с новыми крепостицами Воронежем и Ливнами, Ельцом и Белградом, Осколом и Курском на путях крымцев; сибирские остроги — Тобольск и Пелым, Березов и Сургут, Верхотурье и Нарым, строенные его настоянием и свирепою волею упрямых воевод. Двенадцать лет просидел он — Борис Фёдорович Годунов — правителем при Фёдоре Иоанновиче, его именовали ближним великим боярином, наместником царств Казанского и Астраханского, он был шурином царским, и всяк на Москве, и в западных ближних и дальних странах, и в Крыму, и в Туретчине знал: Борис Фёдорович — правитель государства Московского по имени и царь по власти. С такой высоты виделось и угадывалось многое.
Русь расцветала. Некогда крохотное рядом с Литвой, Золотой Ордой и Новгородской республикой княжество раздвинуло невиданно границы, вступило в Сибирь, превратилось в могучую силу, позволявшую русскому народу готовить себя для великого будущего.
Борис коснулся рукой лба, охлаждая бегущие мысли.
Росла и честь русская. Великого князя Василия Тёмного уже называли «благоверным и боговенчаным царём». А такое впервые сталось на Руси. Царский титул непросто объявить. Митрополит Илларион в «Слове о законе и благодати» утвердил равноправие Руси с Византией[13].
В «Слове об осьмом соборе», после описания гибели Царьграда, торжественно возвещалось: «…а наша русская земля… растёт и возвышается». В «Повести о белом клобуке» — символе верховной православной власти — говорилось о передаче её в светлую Россию, в Новгород. С падением Константинополя старец Елизарова монастыря Филофей[14] писал великому московскому князю Василию Ивановичу: «…блюди и внемли, благочестивый царь, яко вся христианские царства снидошася во твоё едино, яко два Рима падоша, а третий стоит, а четвёртому не быти: уже твоё христианское царство инем не останется по Великому Богослову…» Всё это были гранитные глыбы, мостящие основы Руси.
Но ведал Борис: достигнутое с великими трудами, многою кровью русских людей, страданиями, восторгами и болью может быть повергнуто в прах. На границах Руси, что на западе, что на юге, хотя и притушенные его, Бориса, усилиями, всё же тлели бесчисленные костры, готовые в любую минуту слабости русской земли залить её бушующим пожаром войны. Ведал Борис и то, что в сей скорбный час в высоких палатах кремлёвского дворца рвут друг у друга из рук