Рассказ Генриха Нейгауза о том, как Святослав Рихтер попал в его класс Московской консерватории
«Студенты попросили прослушать молодого человека из Одессы, который хотел бы поступить в консерваторию в мой класс.
– Он уже окончил музыкальную школу? – спросил я.
– Нет, он нигде не учился.
Признаюсь, ответ этот несколько озадачивал. Человек, не получивший музыкального образования, собирался в консерваторию!.. Интересно было посмотреть на смельчака.
И вот он пришел. Высокий, худощавый юноша, светловолосый, синеглазый, с живым, удивительно привлекательным лицом. Он сел за рояль, положил на клавиши большие, мягкие, нервные руки и заиграл.
Играл он очень сдержанно, я бы сказал, даже подчеркнуто просто и строго. Его исполнение сразу захватило меня каким-то удивительным проникновением в музыку. Я шепнул своей ученице: «По-моему, он гениальный музыкант». После Двадцать восьмой сонаты Бетховена юноша сыграл несколько своих сочинений, читал с листа. И всем присутствующим хотелось, чтобы он играл еще и еще… С этого дня Святослав Рихтер стал моим учеником».
* * *
Судя по всему, для Рихтера ощущение свободы было очень важным условием жизни вообще. Он был своевольным ребенком (а потом таким же взрослым) в высоком смысле этого слова: у него была своя воля – такая, которая позволяла идти наперекор мнениям, обстоятельствам и порядкам, если они его не устраивали. Мы видели, что гимназистом он стал прогуливать ненавистную школу, а еще раньше не захотел заниматься с отцом, позже отказался от общественно-политических предметов в консерватории и за этот отказ был готов заплатить дорогой ценой – отчислением из консерватории.
Что же он защищал всем этим? Делать то, что хотел, что ему было интересно и нужно, чем он был увлечен, что он чувствовал как свое призвание. Так проявлялась в нем вера в себя – в то, что он имеет право выбирать собственные пути и способен это делать. Здесь снова сказалась мудрость родителей, отпускавших его на самостоятельные поиски и «приключения».
Способность к самоопределению – это стержень зрелой личности. Человек, нашедший свой путь, – будь то ребенок, подросток или взрослый – трудится ярко и упорно. Известно, например, что уже зрелым пианистом С. Рихтер занимался по восемь – десять, а иногда и шестнадцать часов (!) в сутки. Если он не выполнял намеченную для себя программу, то возвращал себе «долг», добавляя часы, иногда ночью. Но тот же упорный труд-увлечение мы можем увидеть и в его детстве. Вспомним его слова: «отдавался целиком разбору партитур», и это в восемь – десять лет, а ведь «партитурами» были целые оперы! Или: «Театр завладел мною без остатка, мало-помалу я разучил все, „Аиду“, „Риголетто“»…
Как здесь не вспомнить слова А. Маслоу, что для творческих людей труд – это игра, а игра – это труд. И это потому, что они увлечены (зачарованы) делом!
Как нелепо на этом фоне звучат слова гимназической наставницы о подростке-Рихтере как о безнадежном лентяе! Но еще более комичны слова самого Рихтера: «Я и правда ничего не делал, был и остался ленивым. Есть у меня такой недостаток: я от природы лентяй».
Перед нами психологическая загадка: как можно думать об увлеченном, «захваченном» человеке как о лентяе?! Ну, можно еще простить гимназическую наставницу – у нее, можно сказать, по определению, профессиональные шоры на глазах. Но сам Рихтер – о себе (?!).
Однако разгадка парадокса – в его же собственных словах и в его судьбе: «Школу я ненавидел, и даже сейчас при одном воспоминании о ней меня бьет дрожь. Все в ней меня отвращало, и, прежде всего то, что она была обязательна». Вот в чем дело: обязательные занятия – вот где он был «лентяем»!
Мы сталкиваемся здесь с серьезной позицией «общества», школы, учителей и родителей. Она навязывается детям, а потом становится собственной оценкой для детей и взрослых. Позицию эту можно кратко выразить словами: ленивый – тот, кто не умеет работать по принуждению.
Еще раз повторим, С. Рихтер, как и некоторые подобные ему дети, помимо специальной одаренности, обладал еще одним даром: чувством собственного пути. Это особый, личностный дар, который пора понять, признать и всячески оберегать в детях! «Лень» таких одаренных детей – это сопротивление затягиванию их на чуждый путь. Чем одареннее ребенок, тем он «ленивее» в этом смысле. И тогда судьба его зависит от жесткости рамок, в которых он оказывается, а точнее – от соотношения прочности рамок и сил сопротивления (протеста) личности.
Подросток-Рихтер покидает немецкую гимназию с ее муштрой; отказывается от занятий с по-немецки методичным отцом – и тот почти в отчаянии опускает руки. А мудрая мать отпускает сына на свободу – «пусть делает, что хочет»; «значит ему это нужно». Так спасается талант!
Марина Цветаева
«Музыкального рвения у меня не было»1
В повести «Мать и музыка» М. Цветаева рассказывает о музыке в их доме и в ее собственной жизни. Из ее яркого рассказа мы узнаем много интересных подробностей, среди которых – неудачные попытки матери сделать из нее музыканта.
Марина рано ощутила свое «рожденное» писательское призвание, но ее мать этого не видела или не хотела видеть. Будучи сама блестящей пианисткой, она мечтала о музыкальной карьере дочери и настаивала на серьезных занятиях. Поражает контраст: мать выдающегося композитора С. Прокофьева не разрешала сыну играть на рояле дольше двадцати минут в день, мать М. Цветаевой требовала от девочки играть в течение двух часов подряд утром и вечером!
У Марины были «все данные» – общая музыкальность, большая рука, упорство и послушание. Но все напрасно! «Честные» усилия девочки не приводили к успеху, ибо они были подчинены не ее воле, а требованиям матери. Занятия музыкой превращались в механическое отбывание за инструментом под ненавистный звук метронома.
Зато как оживал ребенок, погружаясь наперекор всем и всему, в любимую «стихию стихов»! Снова и снова убеждаешься, как необходимы таланту свобода самоопределения и как он добывает ее для себя!
* * *
Музыкального рвения – и пора об этом сказать – у меня не было. Виной, верней причиной, было излишнее усердие моей матери, требовавшей с меня не в меру моих сил и способностей, а всей сверхмерности и безвозрастности настоящего рожденного призвания. С меня требовавшей – себя! С меня, уже писателя – меня, никогда не музыканта.
«Отсидишь свои два часа – и рада! Меня, когда мне было четыре года, от рояля не могли оттащить! «Noch ein wenig!»[35] Хотя бы ты раз, раз у меня этого попросила!»
Не попросила – никогда. Была честна, и никакая ее заведомая радость и похвала не могли меня заставить попросить того, что само не просилось с губ. (Мать меня музыкой – замучила.) Но и в игре была честна, играла без обману два своих положенных утренних часа, два вечерних (до музыкальной школы, то есть до шести лет!), и даже не часто оглядываясь на спасительный круг часов (которых я, впрочем, лет до десяти совершенно не понимала, – с тем же успехом могла бы оглядываться на «Смерть Цезаря» над нотной этажеркой), но как их глубокому зову – радуясь!
Играла без матери так же, как при матери, играла, несмотря на соблазны враждовавшей с матерью немки и сердобольной няньки («совсем дитя замучили»!) и даже дворника, топившего печку в зале: «Пойди-ка, Мусенька, пробегись!» – и даже, иногда, самого отца, появлявшегося из кабинета, и, не без робости: «А как будто два часа уже прошли? Я тебя точно уж полных три слышу…»
Нет, несмотря ни на какие соблазны, соболезнования и зовы – играла. Играла твердокаменно.
Жара. Синева. Мушиная музыка и мука. Пот льет, пальцы красные – играю всем телом, всей своей немалой силой, всем весом, всем нажимом и, главное, всем своим отвращением к игре. Смотрю на кисть, которую в детстве матери нужно было держать на одной линии (напряжения!) с локтем и первым пальцевым суставом и так неподвижно, чтобы не расплескать поставленной на нее (оцените коварство!) севрской чашки с кипящим кофе или не скатить серебряного рубля, а ныне, в моем – держать в непрерывном движении свободы, в чередовании поклона и заброса, чтобы играющая рука, в совокупности локтя, кисти и концов пальцев, давала пьющего лебедя, и на обороте которой (кисти) голубые жилы, у меня, если нажать, дают явную букву Н – того Николая, за которого, по толкованию немки, я через двенадцать лет выйду замуж, – по француженке же: Henri. Все на воле: Андрюша с папой пошли купаться, мама с Асей «на пеньки», Валерия в Тарусу на почту, только кухарка одна стучит котлетным ножом – и я – по клавишам.
Или осень: Андрюша строгает палку, Ася, высунув язык, рисует дома, мама читает «Eckerhardt», Валерия пишет письмо Вере Муромцевой, я одна – «играю». (Зачем??) «Нет, ты не любишь музыку! – сердилась мать (именно сердцем – сердилась!) в ответ на мой бесстыдно-откровенный блаженный, после двухчасового сидения, прыжок с табурета. – Нет, ты музыку – не любишь!»