Она ходила к нему каждый день. Отвечала отказом на все приглашения погостить в выходные за городом или на побережье. Подруги твердили, что она себя совсем не жалеет, а она считала, что слишком себе попустительствует. Хотелось сказать доброхотам: «Я могла бы взять его домой и сама о нем заботиться». Они говорили, что она себя замучила, что должна быть и какая-то своя жизнь, а Эйлин думала: «Я еще мало делаю. Господи, я же медсестра по профессии!» Но вслух говорила только:
— Все нормально. Нормально. У меня все нормально.
Его бумажник по-прежнему лежал на комоде. Эйлин провела пальцем по вытершейся до гладкости коже, достала водительские права, прочла молитву, которую они когда-то записали вместе. В бумажнике лежало все, что Эйлин позволяла Эду носить с собой в последние годы, когда он еще самостоятельно ходил по городу. Вот это было при нем в последний раз, как он надевал обычную одежду цивилизованного человека: семь долларов наличными; карточка, на которой Эйлин своей рукой надписала его имя, адрес, домашний телефон и свой рабочий телефон; специальная карточка Альцгеймеровской ассоциации («Если я веду себя неадекватно или не осознаю окружающее, пожалуйста, позвоните по этому номеру...»); пластиковые карты на оплату бензина компаний «Мобил» и «Амоко»; членская карточка Американской ассоциации автомобилистов («Стаж вождения — 27 лет»); регистрационные карточки избирателя за разные годы; дисконтная карта постоянного покупателя сети супермаркетов «Вальдбаум»; телефон Джека Коукли, а под ним — карточка магазина оптовой продажи «Прайс-Костко»; карточка Американской ассоциации пенсионеров; удостоверение сотрудника Бронкс-колледжа; карточка с номером телефона в машине; дисконтная карта сети универмагов «Сирс» («Постоянный покупатель с 1973 г.»); карточка медицинского страхования «Голубой крест/Голубой щит»; удостоверение сотрудника Городского университета Нью-Йорка с пометкой о принадлежности к местному отделению профсоюза; членский билет Нью-Йоркской академии наук; фотография Эйлин, снятая в июне 1968 года, — Эйлин тогда была еще худышкой; фотография Коннелла в бейсбольной форме, в старших классах школы; фотография Коннелла в детском садике; фотография Коннелла — выпускника школы Святой Иоанны Орлеанской; и карточка с исправленным размером одежды Эйлин. Она хотела переправить «10» на «12» и выкинуть карточку в мусорное ведро, но увидела, что цифра «10» написана ее собственной рукой, и разом хлынули слезы.
Соседа по палате звали Рейнольд Хаггинз. В прошлом тот был пианистом, известным учителем музыки. А сейчас он передвигался с ходунками и отказывался надевать под больничный балахон майку. Туго затянутые завязки врезались в голую, чуть сгорбленную спину. Мистер Хаггинз шаркал ногами, делая крошечные шажки, но соображал на удивление хорошо. Первым никогда не заговаривал, разве что воды попросит, но, когда Эйлин спрашивала, как он себя чувствует, очень тихо отвечал:
— Спасибо, недурно, а вы?
Ей приходилось наклоняться ближе, чтобы расслышать, и речь звучала монотонно, без вопросительной интонации. При таком мягком голосе выглядел он довольно жутко — с седоватой пегой бородой и мрачным, без улыбки, лицом. Как-то Эйлин попробовала подвести его к пианино в общей комнате. Мистер Хаггинз больно впился ей в плечо костлявыми пальцами. Больше она таких попыток не делала. Часто за разговором или просто сидя в кресле мистер Хаггинз покачивал поднятым кверху указательным пальцем, точно метроном. В целом сосед он был неплохой; в лечебнице встречались пациенты куда похуже.
Миссис Клейн и миссис Зоннабенд любили сидеть в общей комнате у окна и разговаривать. Эйлин поражалась, насколько они сохранили связь с реальностью. Издали казалось, что они оживленно обсуждают своих внуков — смеются, жестикулируют, взволнованно перебивают друг друга. Однажды Эйлин не выдержала и подобралась ближе, послушать.
Миссис Клейн говорила:
— Дочка, моя дочка, приедет дочка, сто долларов привезет.
А миссис Зоннабенд в ответ бесконечно повторяла одно и то же слово — что-то похожее на «Gesundheit»[31].
Второго декабря девяносто седьмого года Эйлин доработала свои десять лет до пенсии. С утра позвонила Коннеллу в Берлин и почти испытала облегчение, не застав его дома. Вряд ли он бы оценил всю важность такого известия, а чувствовать себя дурой не хотелось. Эйлин оставила сообщение на автоответчике с просьбой позвонить, в твердой уверенности, что дождется звонка не раньше чем через неделю. К тому времени новость уже станет всего лишь одной из житейских мелочей. А сегодня Эйлин была слишком захвачена азартом, чтобы столкнуться с пренебрежительной реакцией сына. Она и сама не ждала, что событие так на нее подействует. Эйлин не была уверена, что продержится до этого дня. Дело было уже не столько в медстраховке — просто ей нужна была цель, за которую необходимо бороться. Это держало ее на плаву.
После работы, по дороге в лечебницу, Эйлин купила миниатюрную бутылку шампанского. В общей комнате шло занятие кружка игры на барабане. В центре стояла Кейси, с барабаном на ремне. Эйлин задержалась у двери. Кейси хлопала ладонями по барабану — изукрашенному красивей остальных — и с маньячной улыбкой озирала пациентов, приглашая повторять за ней. Присутствовали в основном женщины, хотя было среди них и несколько мужчин. Эйлин порадовалась, что немощное состояние Эда избавляет его от участия в подобных занятиях. Постепенно беспорядочный барабанный бой затих. Кейси отбила ладошками быструю дробь — словно пластиковый стаканчик прокатился, подпрыгивая, по паркету.
— А теперь вы! — пылко воскликнула Кейси, с мольбой глядя на пациентов.
Какая-то старушка вздохнула:
— Ай, да ну вас!
Эйлин прямо расцеловать ее захотелось.
Эда она нашла в палате. От неожиданного хлопка пробки он широко раскрыл глаза, но не пошевелился. Эйлин вливала шампанское ему в рот тонкой струйкой, чтобы не потекло мимо. Почувствовав пузырьки на языке, Эд начал сам глотать. Эйлин готова была поклясться, что, когда рассказала ему новость, у него на губах мелькнула улыбка.
Долгие годы она мечтала, как дослужится до пенсии и в тот же день уволится. А сейчас, допивая шампанское, вдруг поняла: никуда она не уйдет и не ушла бы, даже если бы оплата за лечебницу не росла каждые полгода; сейчас выходило уже почти семь тысяч в месяц. Что ей делать на пенсии? Сидеть целый день дома? Она еще в силах что-то делать для других. Никуда не денешься от основополагающего факта: она умеет хорошо делать свою работу. Всю жизнь Эйлин мечтала о том, кем еще могла бы стать: например, юристом или политиком. Лучшей карьеры и пожелать невозможно отпрыску Большого Майка Тумулти, пусть даже это не сын, а дочка. И вот сейчас вдруг ее поразила мысль: на самом деле ее профессия и есть то, что лучше всего ей удается. Не обязательно в жизни заниматься тем, чем хочется. Важно делать то, что умеешь, и делать хорошо. Эйлин много лет выкладывалась на работе, и пусть ничего не нажила, кроме дома да образования для сына, — прошлое невозможно вычеркнуть из книги человеческой жизни, пусть даже никто такую книгу не напишет.
91
Утром после Дня благодарения девяносто восьмого года Коннелл поехал один к отцу в лечебницу. После, собравшись домой и уже дойдя до середины коридора, вдруг вернулся в палату, постоял в дверях, глядя на отца, и вновь направился к выходу, а когда отпирал дверцу машины, вернулся опять, но на этот раз вошел в комнату. Сел в кресло у кровати и взял отца за руку, словно только сейчас приехал.
В полдень они отправились на обед. В столовой было шумно: многие пациентки звали на помощь или просто визжали без слов. Отец задрожал и задергался в инвалидном кресле, — должно быть, сказалась его рыцарственная натура. Мужские крики так на него не действовали.
После обеда вернулись в палату. У Коннелла быстро закончились темы для разговора. Он рассказал о том, какой у «Метсов» случился срыв на последней неделе сезона — пять проигрышей подряд, а «Янкиз» опять победили в Мировой серии, выиграв перед этим почти все матчи сезона. Рассказал про учебу и как проходит его последний год в колледже. Кто знает, понял отец хоть что-нибудь или нет. Вместе с мамой было легче — она разговаривала так, словно он в любую минуту может ответить. Рассказывая, например, о каких-нибудь неполадках в доме, добавляла: «Ты всегда нас предупреждал, что не надо так делать» или «Ты же и сам знаешь, правда?». А у Коннелла такие риторические реплики не шли с языка. Он ни на секунду не мог забыть, что отец не ответит, и потому казалось неуважительным строить фразы в форме вопросов. В результате Коннелл просто сидел молча или включал музыку.
В палате было тихо. Спокойно так. На половине мистера Хаггинза небольшое пианино служило подставкой для горшка с цветами и пары фотографий в рамках. Коннелл ни разу не видел, чтобы мистер Хаггинз на этом инструменте играл, хотя мистер Хаггинз и вообще почти не сидел в палате. Он бродил по коридорам, толкая свои ходунки, словно нарочно старался измотать себя.