— Откуда мы знаем, что у тебя там было? — резонно разводил руками милицейский чин. — Может, хозяева твои польстились, или он и был пустой, а тебе теперь подавай полный…
Впрочем, уцелели очки, пара портянок, еще какая-то мелочь. Захватить бы, иди с квартиры, чемодан самому, корил я себя задним числом, как ни наивно было рассчитывать сохранить в камере свое добро. Будь чемодан при мне, подсадили бы задержанного вора, меня вывели на полчаса и я вернулся бы к пустому чемодану. Времена были голодные не для одних заключенных и ссыльных: всего доставалось скудно, продовольственные карточки почти не отоваривались. Особенно тяжело жилось семейным. И несколько полновесных килограммов конченой рыбы, сахар и масло были завидным призом не только для рядового милиционера, а и для среднего начальства.
Мне стали выдавать пайку, однако наметанным арестантским глазом я сразу увидел, что не получаю и половины полагавшихся мне четырехсот граммов хлеба, но жаловаться некому. Уже на второй день пребывания за решеткой я был остро голоден.
Сутки за сутками я сижу в полутемном грязном закутке с вонючей парашей, кормлю полчище клопов, доски нар голы, нет ни одеяла, ни подушки. Резок, что и говорить, переход от жизни в прибранном доме деда Архипа, с баней и мисками наваристой ухи! Но я не впадал в отчаяние, полагая, что вот-вот буду отправлен по назначению — как мне объявили, в распоряжение следственного отдела Ухтпечлага. А там — те самые лагерные условия, что мне хорошо ведомы. Чибью, Ухта, значит, Боян, Борман, друзья в геологическом отделе… Как-нибудь, как-нибудь выберусь, выживу, милостивый мой Боже!
x x x
…Полустанок, куда меня доставил милиционер, чтобы дальше этапировать по железной дороге. Возле лавки, на которую он посадил меня в ожидании поезда, валяется корка черного хлеба. С мякишем! Я сижу так, что она почти подо мной, немного справа от моих ног: стоит нагнуться, слегка протянуть руку — и можно взять. Утоптанный песок в этом месте гладок, и хлеб не обвалялся. Упал, должно быть, плашмя, песчинки пристали разве снизу. Да и произошло это только что: кусок выглядит совсем свежим. Очень тянет его поднять, а я между тем сижу — и давно, — не отрывая глаз от этого участочка земли с ломтем хлеба. И не смею сделать быстрый вороватый жест — мгновенно нагнуться с вытянутой рукой и схватить, — медлю.
Вдоль платформы легкой трусцой, опустив морду и чуть прижав уши, бежала небольшая черная собака. Так пробегают у нас полубездомные приблудшие псы, чтобы прошмыгнуть незаметнее: ждут, что заулюлюкают, ударят, швырнут подвернувшийся камень или палку. Я всегда жалею этих несчастных и, если есть под рукой съестное, терпеливо скармливаю им, преодолевая их настороженный страх перед приближающимся человеком. Они по опыту знают: подманят, чтобы напугать или ударить.
Тут я сжался от страха — вдруг пес учует запах хлеба и унесет "мой" кусок? Ведь я все надеялся, вот переломлю себя и съем этот хлеб! Голод я узнал сравнительно недавно, и мне чудится в нем что-то постыдное, чего нельзя обнаруживать на людях. А тут мимо проходит народ, на соседних лавках сидят пассажиры. Причем мне кажется, что все за мной незаметно наблюдают: в дорожных буднях человек под конвоем — предмет праздных догадок и любопытства.
Со дня, что меня повезли по этапу из Усть-Кулома к железной дороге, прошло очень немного времени — всего шесть недель. Поездом довезут до Княж-Погоста, где милиционер сдаст меня лагерю. Но эти недели дались мне трудно, длятся бесконечно, расшатали мою собранность и уверенность в себе. Как будто и не происходило ничего страшного, тяжелого, а я измотан. Даже доведен до какой-то черты.
Приключение, в сущности, очень обыденное и даже мирное. Меня препровождают из сельсовета в сельсовет, то есть из одной деревни в другую. В них содержат в местных КПЗ при отделениях милиции. В этих крохотных, обшарпанных и еле освещенных помещениях всегда угарно, зловонно, клопы и вши. Держат в них, пока не представится оказия переправить дальше, то есть не найдется свободного милиционера и наряженного колхозника с подводой. И случается, сидишь в этих гиблых дырах подолгу, иногда по неделе.
Бани нет и в помине. Не везде удается даже умыться. Конвоирующие милиционеры, садясь в повозку или телегу, стараются держаться подальше из-за вшей. Но худшее — это голодный паек, все труднее и труднее переносимое недоедание. Чаще всего случается обойтись двумястами граммов хлеба, а иногда и этого не добиться: не успели выписать, выходной день, пекарня на запоре…
Это обманутое ожидание как-то приглушить голод напрягает нервы, ваставляет подскакивать к двери, колотить в нее, требовать начальника.
— Снова без горячей пищи! Пайку не выписали, гражданин начальник, лепечу я растерянно и неубедительно появившемуся наконец старшему милиционеру, хотя готовился протестовать резко и внушительно…
— На фронте по неделе не видят щей, понятно?
А в общем эти милиционеры народ спокойный. В них меньше враждебности, чем в чекистах, они тянут служебную лямку старательно, но не усердствуют. Случается даже поговорить с ними за долгую дорогу, даже услышать слова сочувствия. "Всех теперь берут, — ободрял меня однажды пожилой милиционер в очках, более походивший на конторщика, чем на вооруженного стража порядка, время такое подошло. Коли лагерь дадут — скажи спасибо, как-нибудь проживешь, все не на фронте". От них можно дождаться и послабления.
Как-то на речной пристани — часть пути меня этапировали по Вычегде — ко мне подошел пассажир, по виду питерский мастеровой на покое или сельский учитель. Попросив у милиционера разрешения, он передал мне несколько завернутых в бумажку ломтиков пожелтевшего сала и аккуратно срезанных хлебных корок, какие оставляют беззубые старики. Так впервые в жизни мне подали милостыню. Она потрясла меня. Со стыдом и страхом оглядывал; я свидетелей этой сцены, но милиционер небрежно кивнул — бери, мол, разрешаю. И я взял. Хотел было отложить, чтобы съесть не на людях, видевших мой позор. Но не удержался — стихия голода уже засасывала — и стая тут же запускать пальцы в кулек и совать, совать в рот корки…
На исходе второго месяца пути я был сдан в лагерь и водворен в небольшую пересыльную зону Ухтлага при станции Княж-Погост.
x x x
Не так запомнились скученность и грязь, как неизбывные, все сильнее обволакивавшие разговоры о еде. Нас в тесном бараке с нарами из жердей, вероятно, около ста чловек — в большинстве такие же пересыльные, как я. Никого на допросы не вызывают, нет, разумеется, и прогулок: мы сутками сидим взаперти и, когда не спим, до одури толкуем, все о том же. Я еще настолько свеж, что это меня ужасает. Нет, что ли, ни у кого иных забот, тревог? Не могут разве переключиться на другие воспоминания? А самого сладко будоражат рассказы соседа по нарам. Он оказался ветеринарным врачом из-под Кировабада, прежнего Елизаветполя, и расписывал на все лады свое плодоносное, изобильное Закавказье, благодатные ореховые и каштановые рощи, щедрые урожаи лесных фруктов. Нависают над головой тяжелые ветви, обвешанные плодами: бери сколько хочешь, ты в лесу, ешь, все тут — твое!