чувство подсказывает, что мне не следует их открывать.
Но и сквозь сомкнутые веки, так же отчетливо, как если бы они были прозрачными, вижу я комнату со всей находящейся в ней обстановкой.
Патриарх откидывает мое одеяло и подобно наугольнику налагает мне на горло свою правую руку с отставленным под прямым утлом большим пальцем.
— На уровне сего этажа, — монотонно, как литанию, бормочет старец, — почил твой дед; здесь ожидает он воскресения из мертвых. Тело человека, сыне мой, суть обитель, в коей пребывают до времени его умершие предки.
В иной человеческой обители, в ином человеческом теле, мертвые просыпаются допрежь срока воскресения своего, однако сие еще не есть жизнь истинная, но токмо лишь видимость, краткая и призрачная; тогда простецы говорят о «привидениях», тогда простецы говорят об «одержимости»...
Старец повторяет свой странный ритуальный жест, налагая ладонь с отставленным большим пальцем мне на грудь:
— На сих высотах погребен твой прадед.
И так, этап за этапом, минуя подложечную впадину, поясницу, бедра и колени, спускается он по моему телу вниз. Наконец его ладонь ложится на подошвы моих ног.
— Ну вот мы и сошли в мои пределы! Ибо ступни суть основание, на коем созиждится все строение; они подобно корням связывают бренную человеческую плоть с матерью-землей, когда сам человек странствует в духе.
Итак, пробил час, и непроглядная ночь твоего солнцестояния сменяется ясным днем. Отныне мертвые в тебе, сыне мой, начинают воскресать.
И я первый.
Патриарх садится у моей постели и все так же монотонно продолжает свой чудной монолог, однако по шелесту книжных страниц, которые он время от времени перелистывает, я догадываюсь, что легендарный основатель нашего рода зачитывает мне из фамильных хроник — о них довольно часто упоминал отец.
Неспешно и даже как будто сонно льется его речь, усыпляя мои внешние органы чувств и пробуждая внутренние, сокровенные,
до какой-то болезненной, почти невыносимой чувствительности, когда я уже не знаю, откуда доносится этот голос, и мне вдруг кажется, что эта потусторонняя литания рождается где-то в сокровенных глубинах моего Я, что все мое существо проникается изнутри тайным ее смыслом и только потом, преисполнившись откровением, изливает избыток наружу, облекая его в куцые заношенные оболочки человеческих слов:
— Ты двенадцатый, я первый. Всякий счет начинается с «единицы» и заканчивается «дюжиной». Сие есть таинство творения, имя коему — Человек, ибо и по сию пору созидает Всевышний образ и подобие Свое неисповедимое.
Тебе, сыне мой, надлежит стать вершнем древа, устремленным к свету животворящему; я есмь корень, воссылающий силы предвечной тьмы навстреть солнечным лучам.
Но знай же, я есмь ты, и ты еси я, буде исполнятся сроки и древу нашему завершену бысть в росте своем.
Да вот хоть наше бузинное деревце... Помни, что о чудной силе растения сего, зовомого в кущах райских древом жизни, и по сей день легенды сказывают. Обрежь ветви ему все до единой, обруби вершень и корни, а потом возьми голый ствол, обороти «вверх ногами» и воткни в землю... Не пройдет и десяти дней, как обрубок сей прорастет, и то, что было вершнем, станет корнем, а то, что было корнем, вершнем устремится к солнцу, ибо всякое волоконце чудодейственного растения проникнуто единосущием сокровенным «Я» и «Ты».
Вот почему избрал я бузинное деревце символом нашего рода и поместил его в герб фон Иохеров! Вон он, живой символ, зеленеет на крыше нашего дома!
Здесь, на земле, оно лишь подобие, такожде всякая форма в мире подлунном, однако в вечном царстве нетленного сие малое деревце почитается первым средь всех дерев. Не единожды в своих посю- и потусторонних странствованиях мнился ты себе древним старцем, знай же, сыне мой, то был я — твое основание, твой корень, твой прародитель, это меня ты ощущал в себе.
Оба мы зовемся Христоферами, ибо я и ты — суть одно и то же...
Такоже как и тебе, тезка мой, выпала мне судьба найденыша, токмо я на стезях странствований своих сподобился Великого отца и Великую мать обрящить, а вот родителей кровных, как ни старался, не сыскал; ты же, напротив, родителей своих кровных обрел, но Великого отца и Великую мать тебе еще предстоит найти! Я — начало, ты — конец, когда же проникнемся мы дружка дружкою в полной мере и, исполненные взаимно
сокровенной сутью, станем как две капли воды тождественны и неотличимы, тогда замкнется для рода фон Иохеров кольцо вечности.
Ночь солнцестояния твоего, сыне мой, есть день воскресения моего. Закат твоей жизни станет моим восходом и, чем больше теряешь ты, тем больше обретаю я...
Откроешь ты очи свои — и я закрою свои, закроешь — и я прозрею... Воистину, так было до сих пор.
Поставлены мы друг напротив друга, как сон и явь, как бодрствование и забытье, как жизнь и смерть, и встретиться нам в мире сем не суждено, разве что на мостике шатком озарения твоего, сиянию полярному подобно вспыхивающему в ночи земной юдоли.
Но истинно говорю тебе, вскоре все переменится; исполнятся сроки и время преломится надвое! Время твоей нищеты и время моего богатства. Солнцестояния кромешная ночь трещиной бездонной ляжет меж временем и временем.
И тот, кто не созрел, — проспал ее или же обречен блуждать во тьме; и праотцы его пребудут погребенными в нем вплоть до Судного дня. Сколько их, заблудших, кои доверяют лишь голосу плоти! Чернь, презревшая корни свои, они преступают любые законы и заповеди жалкой плотской выгоды ради. И все же любителей поспать больше — слишком трусливы они для преступления и видят выгоду свою в косном безмятежном покое спящей беспробудным сном совести...
В твоих же жилах, сыне мой, течет благородная кровь, ради любви готов ты пойти даже на убийство.
Истинно говорю тебе, если не станет преступление и подвиг суть одним и тем же, то оба так и пребудут тяжким бременем, а обремененный не может быть бароном[32].
Понтифик, коего простолюдины называют Белым доминиканцем, отпустил тебе все грехи, не токмо прошлые, но и будущие, ибо ведомы ему таинственные скрижали судьбы; ты же по недомыслию своему возомнил, будто бы обладаешь правом выбора и волен по собственному усмотрению решать, что есть зло, а что — добро. Белый доминиканец изначально свободен от всякого «зла» и от всякого «добра», от «греха» и от «добродетели», от «преступления» и от «подвига», а стало быть, свободен он и от иллюзий. Мы же все — и ты и я, —