— Две минуты на сборы!
Во дворе зачерпнул горсть снега и стал жадно глотать его, обжигаясь.
— Простудишься, Яков, — неодобрительно сказал Засухин.
Алейников ничего не ответил. Он ничего не ответил и тогда, когда заведующий райфинотделом, поглядев, как дежурный камеры предварительного заключения расписывается в книге о приеме заключенных, спросил:
— А за что нас, Яков Николаевич?
За что? Если бы он, Алейников, мог ответить, за что?
Собственно, он мог бы ответить: тебя, Кошкин, за то, что в районе много числится недоимщиков, что райфинотдел не взыскивает как положено налоги и таким образом умышленно саботирует мероприятия Советской власти в области налоговой и финансовой политики. К тому же отец твой служил когда-то конвоиром при Новониколаевской тюрьме, водил на расстрел осужденных, а может быть, и принимал участие в расстрелах. А тебя, Засухин, за то, что колхозы плохо снабжаются различными необходимыми им товарами, что к тому же при твоем прямом и умышленном попустительстве отпетый уголовник Макар Кафтанов, сын того самого Михаила Лукича Кафтанова, с которым ты дрался когда-то насмерть, уже несколько раз обворовывает магазины потребительской кооперации.
Он мог бы так ответить, но не ответил, понимая всю вздорность этих обвинений, высосанных из пальца. Кто-кто, а Алейников знал, что Кошкин днюет и ночует в своем учреждении, пытаясь как-то наладить финансовую работу в районе, изобретает неимоверные, но всегда законные способы, чтобы наскрести лишних несколько тысяч и в порядке государственной ссуды выдать их тем колхозам, которым она позарез необходима; что Засухин как угорелый мотается по району, организуя в каждом селе кооперативные магазины, неделями, месяцами торчит в области, выбивая для этих магазинов скудные товарные фонды. И не Засухин виноват, что фонды мизерные и товаров не хватает, не он виноват в том, что магазины действительно иногда обворовывают, а один нынче летом даже сгорел от неосторожного обращения с огнем сторожа. Что же касается роста недоимок, тут дело еще сложнее. Недоимки стали расти после того, как в районе появился Полипов. Он в первый же год наполовину урезал трудодень, на следующий вообще приказал выдавать на трудодень граммы. Весь урожай Полипов выметал из колхозов подчистую, не оставляя фуража. Животноводство стало давать меньше доходов. Кривая хлебозаготовок при Полипове резко поползла вверх, а колхозники стали нищать, это сразу же отразилось на поступлении налогов, в районе стало все больше недоимщиков.
Другое дело, что Засухин и Кошкин, как раньше председатель райисполкома Баулин, не раз схватывались с Полиповым на пленумах и различных совещаниях по поводу методов его руководства, прямо заявляя, что при такой политике люди из колхозов могут побежать. Такие слова, особенно после состоявшегося недавно съезда колхозников, были смелыми и даже дерзкими, многих ошеломляли. Но чувствовалось — люди в общем-то согласны с Кошкиным и Засухиным, внутренне одобряют их речи. Полипов же, сидя в президиумах, слушал их высказывания, подергивая уголком рта, хмурился, наливался какой-то тяжестью.
— Видал? — спрашивал он после таких совещаний у Алейникова. — Последыши баулинские или кружилинские — не разберешь. Змеиное логово, что ли, тут, в Шантаре? За кои-то годы район впервые двинулся вперед, мало-мало начал увеличивать производство зерна — и тотчас нашлись деятели, готовые запихать палки во все четыре колеса, замазать все успехи трудящегося крестьянства черной краской. Я думал, тут Баулин один такой был, а тут… И судьба Баулина не пошла им впрок.
Алейников понимал: Засухин и Кошкин мешают Полипову, болтаются у него под ногами. Запнуться об них он не боялся, но и терпеть инакомыслящих не мог и решил избавиться от них тем же способом, каким год назад избавился от Баулина. Поэтому те же речи, что и о Баулине, те же намеки. Все это Алейников понимал, но он был уже не тот Алейников, что год назад, слова секретаря райкома пропускал мимо ушей, а однажды сказал:
— Не понимаю тебя, Петр Петрович… В твоей власти ведь вырвать у них из рук эти палки.
— Да? Каким же способом? — поинтересовался Полипов.
— Очень простым — освободить их от работы…
Полипов насмешливо оглядел Алейникова.
— Удивляюсь тебе, — сказал он негромко, но со смыслом, который прозвучал не в словах, а в голосе, насмешливом и одновременно угрожающем. — От руководящей работы я их освободить могу. Но они и в другом месте, на любой другой работе, так же будут злопыхать, так же будут обливать грязью наши дела и нашу действительность. Тут хоть они на виду, а там… Не понимаешь, что ли? Нет уж, пусть голубчики до конца на виду раскрываются… Может, и на тебя тогда пахнет от них зловонным душком, — добавил он опять с той же многозначительностью.
Несмотря на эту многозначительность, Алейников никаких мер в отношении Засухина и Кошкина не предпринимал. Полипов тоже о них будто забыл наконец. Но однажды, через неделю или полторы после областной партконференции, из области приехал непосредственный начальник Алейникова, провел совещание с оперативными работниками отдела, а потом, оставшись наедине с Алейниковым, спросил:
— Что это за деятели у вас тут Засухин и Кошкин? На областной партконференции ваш секретарь райкома такие факты приводил об их деятельности, что мы за головы схватились. Это же умышленная дискредитация налоговой и кооперативной политики партии. Вы что же ушами хлопаете?
— Это хорошие и преданные партии люди, — попробовал возразить Алейников. — Я с ними партизанил…
— Ах, вот как? Старая дружба, значит? Судя по тем фактам, о которых говорил Полипов, они были… или делали вид, что преданные. В общем — разберитесь и примите меры.
Это был приказ, который следовало выполнять…
Арестовав Кошкина и Засухина, Алейников, придя домой, не раздеваясь бросился в постель, пролежал до рассвета, глядя в потолок. В ушах стоял вой, плач и стон, будто он, Алейников, все еще находился в доме Кошкина, слышался пронзительный крик пятилетнего мальчонки: «Тя-атька-а!» Он все это слышал, видел и с леденящей сердце ясностью думал, что еще раз он такого не выдержит и, чтобы прекратить этот вой и плач, выхватит из жесткой кобуры наган, ткнет холодным дулом себе в висок и выстрелит…
Придя утром на работу, он велел привести к нему в кабинет Засухина и Кошкина. И только после того, как отдал приказание, подумал: «А зачем?»
Арестованных привели в наручниках, за несколько часов оба они осунулись, похудели. Кошкин, презрительно сжав губы, смотрел на Алейникова так, будто хотел сказать: «Ну что, Яков, достукался?» Засухин же внимательно разглядывал свои руки, словно недоумевал, почему они оказались в железе.
Алейников приказал снять наручники.
— И за то спасибо, — сказал Кошкин, усмехаясь. — Ну, объясняй, в чем мы виноваты, какая такая наша вражеская деятельность? Диверсанты, может, мы, мост через Громотуху подорвать пытались, или тот магазин, который сгорел, лично я поджег?
— Это вы скажете сами, когда спросят, — с трудом проговорил Алейников. — Обвинение вам предъявят как положено. Я о другом хотел спросить… Вот вы оба… будто знали, что вас арестуют.
— Как же, знали. Мы самые горластые теперь в районе, — ответил Засухин.
— Так почему вы, если знали… такие горластые?
— Да как объяснить тебе? Судьба, видать, определена каждому своя: кому — песни петь, кому — за горло певцов душить, забивать пенье обратно в глотку. Так уж оно идет пока в жизни.
Алейников думал о засухинских словах, догадываясь об их страшном смысле, но понять этот смысл во всей его ужасающей глубине и конкретности все же не мог, а может быть, не хотел. Чувствуя, как горят ладони, он, чтобы остудить, унять этот огонь, прижимал их к холодному настольному стеклу.
— Не понимаешь ты, вижу, — усмехнулся Засухин. — Может, ты объяснишь ему попроще, Данило Иванович?
— Можно, — кивнул Кошкин, поглаживая запястья. — Мы, Яков Николаевич, в гражданскую не раз со смертью в обнимочку лежали. И пули над ухом свистели, и шашки перед глазами сверкали. Так близко сверкали, аж горячим ветерком обдавало. Ну, да все это ты и сам помнишь, поди. Мы и тогда за жизни свои шибко не опасались, потому что знали, на что идем, за что воюем, какая расплата может быть… — И вдруг Кошкин поднялся со стула во весь свой громадный рост, превратился в прежнего Данилу-громилу, заходил неуклюже, как журавль, по кабинету, сильно замахал руками. — Так что ж ты, Яков, думаешь, что мы теперь стали трусливее, что ли?! Полипов район гробит, а мы должны молчать? Сами себя в узел должны завязать? За что мы тогда с той смертью в обнимку-то жили столько времени, а? Как тогда на самого себя в зеркало глядеть, а? В свои собственные глаза?!