Однако он чувствовал: не это является главной причиной его сомнений, его нерешительности. «А там ли я ищу какого-то забвения и тепла, от которого отойдет и согреется душа? Да и можно ли ее вообще отогреть… после всего… таким способом? А каким можно? Где можно?»
Возникнув однажды, эти мысли больше не оставляли его.
Все это, вместе взятое, может быть, и объясняет, как же Яков Алейников, человек, в общем, неглупый, во всяком случае хорошо помятый жизнью, не мог разглядеть и понять истинную душу этой смазливой девчонки, когда, кажется, даже неопытный мальчишка Семен Савельев ее разглядел.
Наконец Алейников остановился возле дивана, сел опять на краешек, протянул руку, чтобы погладить ее по плечу. Но она дернулась, сбросила ноги с дивана.
— Не трогайте меня! — крикнула она звонко, зажала ладонями пылающие щеки.
— Я знаю, что причинил тебе много горя, — выдавил из себя Алейников, чувствуя, что говорит не то. — Я сейчас люблю тебя еще больше… Но что делать? Я не могу, ты слишком молода для меня… Но не это главное, не это…
Она вскочила с дивана, сорвала с вешалки пальто, лихорадочно стала заматывать платок.
— Я провожу, Вера… Я провожу сейчас тебя.
— Не надо! — обожгла она его ненавидящим взглядом, осаживая обратно на диван. — Не нуждаюсь!
Эти слова, этот ненавидящий взгляд он принял как должное.
* * * *
Недели три потом Вера безуспешно старалась поймать где-нибудь Семена, хотя не очень-то понимала, зачем это ей, о чем она будет говорить с ним.
Однажды она смотрела в клубе длинный и скучный фильм и, когда кончилась очередная часть, неожиданно увидела Семена. Он сидел на несколько рядов впереди, тихонько переговариваясь с каким-то парнем.
Когда кино кончилось, Вера задержалась у выхода.
— Здравствуй, Сема, — виновато, заискивающе проговорила она, когда из клуба вышел Семен. — Если ты домой, пойдем вместе.
— А-а… Здравствуй.
Постояли, потоптались на снегу, оба чувствуя неловкость.
— Вижу, никак не может он на этот рискованный шаг решиться, — проговорил тот самый парень, с которым сидел в клубе Семен. — А я вот человек отчаянный. Разрешите познакомиться. Юрка. — И он протянул руку.
Парень стоял в полосе желтого света, бьющего из открытых дверей клуба, комья светлых волос, вывалившихся из-под шапки, чуть не закрывали ему глаза.
Он сразу чем-то не понравился Вере: губы очень резкие и упрямые, глаза острые, будто раздевающие. И, кроме того, Вера была не в духе.
— Я и вижу, что отчаянный, — резко сказала она, отвернулась.
— О-о, извините… Извините, — не то насмешливо, не то растерянно проговорил парень и смешался с толпой.
По ночной улице Вера и Семен шагали молча. Мороз был вроде несильный, но щеки прихватывало. Мерзлый снег громко скрипел под ногами.
— Ну вот… — сказала Вера, когда подошли к дому. И вдруг всхлипнула, ткнулась лбом в холодное сукно его тужурки. — Прости меня, Сема, прости…
— Слушай! Не надо всего этого… Мы же говорили обо всем.
— Ну, заволокло разум на время, как туманом… Какой он, разум-то, у нас, девок, — куриный. Я виноватая кругом, стыди, ругай, избей, если хочешь… Но туман этот выдуло из башки, и поняла — я тебя только люблю, одного тебя! Алейников замуж предлагал, в ногах валялся… Лестно, дурочке, было… Но чем он больше валялся, тем я больше об тебе думала. Господи, сколько я дум-то передумала ночами, как исказнила себя! И потом я его, ты не думай, ни до чего не допустила…
— Я и не думаю, — оторвался он наконец от нее. — Свое богатство ты не продешевишь.
— Насмехайся, чего там — имеешь право, — глотнула она слюну. — А я телом чистая.
— А душой? — спросил Семен.
— Что — душой? И душой, если кто поймет.
— Ну, я — понял.
— Во-он что! — протянула Вера. — Это моя мать тебе наговорила про меня? Она грозилась…
Подошли к дому. Семен открыл невысокие воротца, захлопнул их за собой.
— А с тем парнем, с Юркой-то, напрасно ты так. — В его голосе была насмешка. — Он ведь сын директора нашего завода…
Вера невольно приподняла брови. Семен, глядя на эти брови, еще раз усмехнулся и пошел в глубь двора.
На крылечко своего дома Вера вскочила взбешенная, яростно заколотила в запертые двери кулаком, носками валенок.
— С ума, что ли, сошла? — спросила полураздетая мать, впуская ее. — Кольку разбудишь.
Ни слова не отвечая, Вера нырнула в темные сени.
Потом она долго чем-то гремела, шуршала в своей крохотной комнатушке, что-то передвигала, громко хлопая дверцами платяного шкафа.
— Ты не можешь там потише? — спросила Анфиса со своей кровати.
Ударом ладони Вера распахнула сразу обе дощатые створки дверей, появилась на пороге в нижней кофточке, с растрепанными волосами.
— Ты все-таки… говорила с Семкой?! — крикнула рвущимся голосом, судорожно стягивая расходившуюся на груди рубашку. — Что ты ему наговорила про меня? Что? Что?
— Что ты мерзавка, — сказала Анфиса спокойно.
— Ладно… — Дочь задохнулась от гнева и бессилия. — Ладно!
* * * *
Бюро областного комитета партии, обсуждавшее работу Шантарского райкома за истекший год, началось ранним утром 13 декабря и кончилось далеко за полдень. В принятом решении отмечалось, что шантарская партийная организация в трудных условиях военного времени успешно справилась с уборкой урожая, с восстановлением и пуском в эксплуатацию эвакуированного оборонного завода. Эти два факта оказались настолько весомыми, что разговора о самовольном поступке Назарова, засеявшего рожью половину колхозной пашни, разговора, которого Кружилин ожидал с беспокойством, на бюро почти не было. Правда, Полипов, выступая, пытался привлечь внимание членов бюро к этому вопросу, заявив: «Подобная партизанщина может послужить дурным примером для остальных, ни к чему хорошему не приведет». Но его слова как-то все пропустили мимо ушей. Лишь Субботин, выступая, сказал:
— А в колхозе у Назарова я был, разбирался в этом деле. Рожь действительно на их землях дает урожаи в полтора, а то и в два раза выше. И нынче Назаров сдал государству хлеба больше всех в районе за счет ржи. Так я говорю, Панкрат Григорьич?
Приглашенный на бюро Назаров сказал с места:
— Так. Она выручила. Хорошо родила ныне… — и побагровел, пытаясь сдержать кашель.
— Вот видите. А стране каждый лишний килограмм хлеба сейчас на вес золота… И вообще — год-два надо поглядеть, что будет получаться у Назарова, а потом…
В зал, где шло заседание бюро, стремительно вошел, почти вбежал помощник первого секретаря обкома, что-то шепнул ему на ухо.
— Товарищи! — быстро встал секретарь обкома, жестом прерывая Субботина. — Важное сообщение, товарищи!
Рослый и тяжелый, словно налитый чугуном, он, отбросив стул, по-молодому подбежал к стене — там, возле высокого и узкого окна, висел радиорепродуктор.
Кружилин и все остальные услышали:
«От Советского информбюро. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах Москвы».
Голос диктора был нетороплив и сурово-торжествен, он говорил во всю силу легких, слова его гулко разносились по залу. Никто не двигался, все от нетерпения, от прихлынувшей радости словно онемели. А диктор не торопился. Раздельно и отчетливо выговорив эти три фразы, он молчал, будто давал возможность осмыслить их. И тем же голосом, может быть, чуточку, на какую-то четверть тона нише заговорил наконец:
«С 16 ноября 1941 года германские войска, развернув против Западного фронта 13 танковых, 33 пехотных и 5 мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву. Противник имел целью, путем охвата и одновременно глубокого обхода флангов фронта, выйти нам в тыл и окружить и занять Москву. Он имел задачу занять Тулу, Каширу, Рязань и Коломну на юге, далее занять Клин, Солнечногорск, Рогачев, Яхрому, Дмитров — на севере, а потом ударить на Москву с трех сторон и занять ее…»
Кружилин чувствовал: от чудовищного напряжения у него выступила испарина на лбу, а сердце начало постанывать. Но, как и другие, он боялся шевельнуться, будто голос диктора от малейшего движения мог умолкнуть.
Между тем по залу все так же сурово и торжественно разносилось:
«6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери…»