столь заметное, как эта блуза и ваше придворное платье. А в течение дня ваша подруга так или иначе даст о себе знать.
– Она придет? – спросила Гортензия. – Мне так хотелось бы ее увидеть…
– Не думаю. Да это было бы и неразумно. После визита, который ей нанесли, у нее есть все основания подозревать, что за домом следят. А теперь выпьем, пунш готов.
Мужчины залпом осушили свои стаканы, Гортензия пригубила свой, и обстановка сразу изменилась – они стали беседовать, как старые друзья. Говорили о короле, о дворе, о подспудной борьбе недавно назначенных министров с депутатами, избранными еще в те времена, когда тон задавала либеральная оппозиция. Так они и сидели, словно в гостях, хотя на самом деле ждали, когда мальчик-посыльный из ресторана принесет ужин, и как только он наконец постучался в дверь, художник спрятал обоих в алькове, а сам схватил в руки какой-то рисунок и, желая избавиться от ненужных расспросов, сделал вид, будто внимательно его разглядывает.
Но стоило посыльному затворить за собой дверь, как Делакруа, отбросив карандаш и бумагу, схватился за шляпу.
– Отдыхайте до завтра! – весело крикнул он. – Спокойной ночи! Завтра графиня Морозини непременно сообщит вам, что она решила делать.
Он отвесил поклон, подражая итальянским комедиантам, – и зеленая дверь захлопнулась за ним. На этот раз он оставил ключ в замке, и Гортензия тут же побежала запирать. Задвинула засов и, прислонившись спиной к двери, взглянула на Жана. Сердце у нее готово было выскочить из груди, дыхание стало прерывистым.
– Я так ждала… – прошептала она, – так ждала… когда он наконец уйдет… когда оставит нас одних…
– Но ведь это же черная неблагодарность! Мне казалось, мы ему многим обязаны…
– Да… конечно… Но я больше ничего не хочу знать ни о ком… Никого больше нет…
Он медленно пошел к ней, не отводя взгляда. Она смотрела, как он подходит, дрожа от предвкушения. И только когда Жан оказался рядом, она договорила:
– …кроме нас, Жан. Кроме тебя и меня.
Уста их соединились, они пылко приникли друг к другу, измученные долгой разлукой. Оба сразу стали единым целым, теперь у них было одно общее тело, одна душа, ведь расставшись, они словно разделились на две половинки, а сейчас наконец слились в невыразимом счастье. Оба знали, как много надо им друг другу рассказать, но желание, заставлявшее биться их сердца, звеневшее в ушах, лишило их дара речи. Трепещущие в поцелуе уста все высказали без слов…
На секунду они отпрянули, задыхаясь, срывая одежды, лаская друг друга лишь взглядом, но когда Гортензия хотела прижаться к Жану, он отстранил ее:
– Нет… Дай на тебя посмотреть.
Тогда она закрыла глаза и прислонилась к полированному дереву двери, пока он глядел на нее, ее охватила истома. Тут его руки легли ей на плечи, медленно, нежно опустились ниже, к округлости груди, сомкнулись вокруг розового соска и скользнули к бедру. Пальцы коснулись ее лона, и Гортензия застонала. Он был здесь, наконец-то они вдвоем, и как только его рука прикасалась к ней, она вся раскрывалась навстречу… Он рядом! Как близко его сильное мускулистое тело, какой у него властный и в то же время нежный взгляд! Она взмолилась:
– Возьми меня! Я с ума схожу…
В его улыбке обнажились белые, как у волка, зубы.
– Хочешь? Сейчас?
– Ты и сам хочешь…
– Конечно! Только мне надо было, чтобы ты сама сказала… Я хотел убедиться, что в добропорядочной графине де Лозарг не умерла моя маленькая лесная нимфа…
Он взял ее на руки, отнес на диван, и они утонули в море подушек. И тотчас же их тела закружило в едином танце любви и, накрыв волной блаженства, увлекло в огненном вихре страсти. В миг наивысшего блаженства Гортензия громко застонала, и чуть позже, вспомнив об этом, Жан улыбнулся.
– Ты выла, как волчица, – поддразнил он ее, прижавшись губами к ее шее, там, где еще билась, пульсируя, голубая жилка.
Она отстранилась и подставила ему губы.
– Я и есть твоя волчица… Говорю же тебе: мне ничего не надо, только бы жить с тобой… и с нашим сыном в домике в самой чаще или в ущелье… их ведь там у нас не счесть…
Он удивленно взглянул на нее.
– Ты сказала: «у нас»? Ты и вправду так думаешь?
– Да, да, у нас! Знаешь, впервые очутившись в Лозарге, вырванная из тихой, спокойной жизни, я была просто обескуражена, думала, что попала в ад. А потом я узнала тебя, полюбила, и рухнуло все, что составляло мое прошлое. Теперь здесь я в аду… А рай для меня – это домик на берегу бурной реки; я столько раз вспоминала его в Париже…
Лоб Жана прорезала горестная морщина.
– Гортензия, этого дома больше нет. Ты уехала, и когда меня там не было, пришел маркиз со своими людьми. Все перевернули вверх дном, а потом подожгли… У меня ничего не осталось. Так что, душа моя, я ничего не могу предложить тебе.
– Боже, – простонала Гортензия, – боже, как мог ты допустить, чтобы такой злодей жил среди нас, смертных?
– Допустил, и еще как! – воскликнул Жан. – Я даже знаю некоторых и похуже. Например, того, кто пытался тебя убить… Меня-то жалеть нечего. Мы со Светлячком нашли себе удобную пещеру. И Франсуа помог…
– Но… как ты доехал, откуда эта одежда? Где ты ее достал?
– Тут мне помогла мадемуазель де Комбер. Она была… очень добра ко мне.
– Дофина? Но ведь ты воюешь с маркизом, а она никогда никого в мире, кроме него, не любила. К чему ей тебе помогать? Чтобы доставить удовольствие своему фермеру?
– Нет. Я думаю, между ней и маркизом произошла громкая ссора. Ты знаешь, Франсуа не болтлив, но он намекнул, что там вышла ужасная сцена. Мадемуазель де Комбер болела, когда ты уезжала, но как только обо всем узнала, сразу попросила Франсуа отвезти ее в Лозарг. Не знаю, что они там наговорили друг другу, но мадемуазель Дофина, выходя, была просто вне себя. В карете она разрыдалась и проплакала всю дорогу, а когда приехали в Комбер, заперлась у себя в спальне, улеглась в постель и вышла только на третий день. На ней лица не было.
– Бедная Дофина! Какой страшной порой бывает любовь.
– Бывает и приятной, правда? От любви никогда не устаешь… можно начинать все снова и снова…
Он опять стал ее целовать, нежно касался губами ее глаз, шеи, рта. И вновь Гортензия, позабыв о Дофине, задрожала всем телом, повинуясь мощному призыву. Она растворялась в его поцелуях, обжигающих,