как огонь, но на этот раз не хотела лишь получать, ничего не давая взамен. На поцелуй она отвечала поцелуем, на ласку лаской, и ей было приятно ощущать, как содрогается от восторга мощное тело мужчины.
Так много раз они умирали и вновь воскресали навстречу любви. С приближением ночи страсть их все более разгоралась, и когда они наконец обнаружили, что даже не притронулись к ужину, оба почувствовали волчий аппетит.
Взяв с собой поднос на диван, они устроились среди подушек. Все давно остыло, но ужин показался им удивительно вкусным, оттого что они ели вместе. Давно уже так не случалось, с тех самых пор, когда зимним вечером Гортензия, приехав в Овернь из Парижа, появилась перед Жаном и его волками на заснеженной поляне. Тогда они ели обычный пирог. И никогда еще прежде им не удавалось провести всю ночь в объятиях друг друга. Доев ужин, они снова обнялись, только на этот раз, чтобы вместе уснуть. С последним поцелуем Гортензия закрыла глаза и перенеслась в чудесный мир снов, где невозможное становится возможным.
Когда около десяти часов утра в дверь постучался Делакруа, Гортензия еще спала, но Жан, привыкший просыпаться с рассветом, уже был на ногах и даже прибрал в комнате. Художник сгибался под тяжестью полной яств корзины, которую поставил у печи.
– Вот, принес провизию! – сообщил Делакруа. – Ведь вы еще побудете здесь? По крайней мере так мне дала вчера понять графиня Морозини. В общем, лучше иметь свою еду. Из кафе приходит славный мальчик, но он не в меру любопытен, а любопытный человек многое может разболтать.
Гортензия, проснувшись от их голосов, высунула голову из-за полога.
– Что же, вы теперь останетесь без мастерской? Это будет несправедливо.
– Никакой несправедливости я тут не вижу, – засмеялся Делакруа, совсем как Жан. – Я здесь еще немножко побуду. Придет Тимур на наш обычный сеанс. Если не помешаю, я бы остался до второй половины дня.
Гортензия, снова одевшись в фланелевую красную блузу, встала с дивана и подошла к Делакруа.
– Как нам благодарить вас?
– А я уже получил награду. Графиня Морозини все-таки согласилась мне позировать.
– Наконец получите свою Свободу? Я так рада! Но, с другой стороны, мы привыкли сами платить свои долги.
Он подошел к ней и, взяв легонько за подбородок, повернул ее лицо к теплому свету, лившемуся из широкого окна в потолке.
– Почему бы вам не отплатить мне той же монетой? Вы, сударыня, сегодня утром ослепительно красивы. От вашего лица словно исходит особое сияние, такой я вас никогда еще не видел. Неужели это от счастья вы так сияете?
– Конечно, – ответила Гортензия, – я бесконечно счастлива и этим во многом обязана вам.
– Ну, не преувеличивайте. Я тут ни при чем. Моя здесь только комната, она, как шкатулка, куда вы поместили свое счастье. Но я все равно рад, что встретился с ним. Я и не верил, что счастье бывает на свете…
– У вас есть все, чтобы быть счастливым, – вмешался Жан. – И к тому же удивительный талант… Я всего лишь лесной человек, но когда вижу нечто из ряда вон выходящее, то преклоняюсь, – добавил он и пошел за большим полотном, которым любовался утром. Это был эскиз с картины «Казнь дожа Марино Фальеро». Действие происходило на главной лестнице Дворца дожей, вся сцена была написана с таким величием и красотой, что дух захватывало. В самом низу полотна, в тени и словно бы преданное забвению, лежало обезглавленное тело дожа. Оно как бы уже и не существовало, а жизненную основу картины составляла величественная, сияющая золотом герцогская мантия. Ее с лестницы несли трое. Она-то, эта мантия, и свидетельствовала о том, что не все еще потеряно, что владычество Венеции непоколебимо.
Все трое долго молча смотрели на картину. Наконец Жан отнес ее обратно и первым нарушил молчание:
– Не требуйте от бога слишком многого… Вам и так немало дано. А у нас лишь только это хрупкое счастье, и минуты, которыми благодаря вам мы наслаждаемся сейчас, возможно, еще не скоро повторятся…
Он отвел глаза, чтобы не встречаться с полным тревоги вопрошающим взглядом Гортензии. Значит, ему предстоит уехать? Вопрос так и жег ей губы, но она промолчала.
Страстно увлеченный своим искусством и счастливый оттого, что в этом незнакомце он нашел искреннего поклонника своего таланта, Делакруа, которого так часто ругали именно за то, что не понимали его картин, поворачивал свои полотна, с неподдельной радостью стремясь все им показать. Вот он сорвал покрывало с полотна на высоком мольберте, и перед Гортензией предстал гордый турецкий всадник, похожий на Тимура как две капли воды, но только этот, с картины, был восхитителен, весь охваченный воинственным пылом…
– Сейчас воспользуюсь тем, что вы пока здесь, и нарисую вас обоих. Нечасто встречаются такие лица.
Он начал с Гортензии, усадил ее на возвышение, расправил складки кроваво-красной одежды. И взялся за эскиз, а Жан, стоя сзади, наблюдал за его работой.
Около одиннадцати пришел Тимур. Он притащил огромную корзину, из нее высовывались горлышки бутылок, но на самом деле там были вещи Гортензии. Принес он еще и письмо.
«Моя дорогая бедняжка, – писала Фелисия, – даже и речи быть не может о Вашем возвращении сюда. За домом следят так, будто меня подозревают в намерении взорвать Тюильри. А посему завтра за Вами приедут и отвезут в надежное место. Ваш сын просто чудо, сегодня его доставили туда же, спрятав в продуктовой корзине Ливии, а кормилицу мы тоже послали с ними, переодев камеристкой. Вы увидите его по приезде. Вскоре я тоже буду у Вас и объясню, что мы надумали. Главное – не теряйте надежды. Сейчас для Вас наступили тяжелые времена, но все пройдет, дайте срок. Целую…»
Вести были неприятными, но письмо тем не менее бодрое. Гортензия уже давно заметила, что подруга любит плести заговоры. Фелисия обожала все таинственное, ей нравилось играть с огнем, и в опасных ситуациях она чувствовала себя как рыба в воде. Если бы не постоянная тревога за судьбу брата да не зажившая еще рана после смерти мужа, Фелисия Орсини, она же графиня Морозини, ощущала бы себя сейчас счастливейшей из женщин.
После полудня Гортензия с Жаном остались одни. Все разошлись. Тимур ушел уже давно, а Делакруа всего лишь несколько минут назад. Они сидели рядом и молча держались за руки. Любовь одичавшего сердца не нуждается в словах. Оба сожалели о драгоценных мгновениях, проведенных не вдвоем, но ведь нужно было отдать дань и дружбе… Однако с самого утра в сердце