положил его голову на свои колени, стал гладить и перебирать волосы, а потом вдруг нагнулся, порывисто прижался виском к виску Долина, сказал тепло и тихо:
— Степан, друг, крепись! Мы еще поживем. И ты еще пригодишься в поделку, не горюй!
Так они, не видя в темноте друг друга в лицо, стали друзьями.
VII
В полдень баржа с виселицей остановилась у деревни Шураны. Смертники давно требовали соломы. Поручик Бологов неизменно отказывал, а сегодня, задумчиво бродя по палубе и осматривая просторные прикамские поля, вдруг подозвал своего любимца — ефрейтора Захара Ягукова — и сказал:
— Захар, а я думаю дать им соломы, а?
— Ладно им и так!
— Ничего ты не понимаешь, Захар!
Ягуков замигал, соображая.
— Чудак! Это получится очень забавно.
Захар Ягуков сходил в деревню с бумажкой от поручика. Вскоре мужики подвезли к берегу три воза ржаных снопов, начали перевозить их в лодках к барже и сбрасывать в трюм.
Никогда не было так легко и весело в трюме, как в эти минуты. Обрадованные смертники расхватывали снопы, разносили по трюму, устраивали постели, и трюм был полон их возбужденных голосов:
— Вот теперь заживем!
— Теперь хоть кости вздохнут!
— А поручик ничего, сговорчивый…
— Не сглазь!
— Ребята, делить по-честному!
— Ну и логово будет!
А устроились — замолкли…
Снопы были свежие, недавно обмолоченные. Рожь собрана с засоренного поля — в снопах было много васильков, ромашки, осота. Свежая солома хранила тонкие, зовущие запахи степного раздолья. Большинство смертников было из крестьян: солома пробудила у них множество воспоминаний о воле. Каждый увидел просторный, с гребнями лесков, разлив прикамских полей. Как хорошо сейчас в полях! Земля уже слышит осторожную поступь осени и начинает подчиняться ее законам. Покрытые позолотой поля уже окутывает чуть грустное осеннее безмолвие. По жнивью бродят стаи гусей. Черные тучки скворцов, собравшихся в отлет, без конца кружат в светлой вышине. Уже дозревает одинокий в полях заячий орех, начинает рдеть шиповник.
Увидев родное, смертники замерли от тоски, а солома — свежая да пахучая — все шептала и шептала о воле…
Особенно сильно страдал в эти минуты татарин Шангарей. Он попал на баржу за то, что не хотел вернуть бывшую барскую лошадь, полученную им от сельского Совета после разгрома поместья. В первые дни заключения Шангарей сильно горевал, был сосредоточен и хмур, потом смирился и, привыкнув часто уступать судьбе, ждал конца безмолвно и покорно. В барже Шангарей простудился, его тело покрылось язвами, коростой. Ночами он стонал, чесал тело, а днем неутомимо молился. Разговаривал редко. Увидев снопы, он сразу лишился покоя: начал развязывать и вновь связывать их, улыбаясь и роняя слезы, нюхал солому, мял ее в руках… А когда случайно нашел несколько зерен, упал на снопы и застонал, как стонал только ночами во сне.
Он долго лежал на снопах и многое увидел. Он увидел в долине, оцепленной молодым дубняком, родную деревню: соломенные крыши изб, острый шпиль мечети с золотым рогом полумесяца. Увидел свой двор у пруда: низенькую избу о двух окнах, чахлую березку у ворот, ветхий сарай, из-за неуютности покинутый даже воробьями, рыжую собачонку у крыльца. Увидел и жену Фатыму — маленькую усталую женщину; она шла с поля с граблями на плече и тащила за собой самодельную коляску с дочкой; от двора навстречу ей бежала орава крикливых, голодных ребят…
С трудом вырвался Шангарей из этого тягостного мира видений, а когда вырвался, вновь, как и в первые дни на барже, со страхом начал думать о смерти. Сильно, крепко любил он жизнь, со всем, что окружало его с детства, он сжился надежно, и ему было жутко от мысли, что его вырвут из жизни, точно сорную траву с поля. Не сдерживая слез, раскачиваясь, Шангарей запел о том, как хорошо сейчас в полях, на воле и как не хочется умирать…
В глухой тишине трюма эта песня зазвучала с какой-то особенной, тихой, но надрывающей душу силой. В воображении смертников еще более ожили родные прикамские поля. В песне Шангарея все отчетливо услышали затихающее, но приятное биение их предосенней жизни: отдаленный стукоток таратайки на проселке, озабоченный шумок прилетающих на кормежку птиц, посвист ветра, чуть внятный шелест гонимого невесть куда перекати-поля…
Иван Бельский подполз к Шангарею:
— Ты, друг, помолчи-ка…
Но Шангарей продолжал тянуть свою песню, будто сматывал бесконечную нить.
— Вот прорвало его! — сказал Бельский.
— Пусть поет, — сказал Мишка Мамай.
— Очень уж длинно и тошно…
А Мамаю нравилась песня, и он жалел, что не может подтянуть татарину. Он сидел на снопах, прижав к себе голову Наташи, гладил ее волосы и тоже думал о воле. Думы неслись порывисто и бестолково. Изредка он что-нибудь говорил Наташе:
— На уток бы сейчас… На сидку.
— Да, хорошо, — покорно соглашалась Наташа.
— Сидишь, а тут тебе — шасть!..
А через минуту — о другом:
— А помнишь, как сидели у леса?
— Все помню.
— Кисет, вот он…
Баржа снялась с якоря и двинулась дальше вверх по Каме. Тяжело плескалась вода, в трюм врывалась прохлада, уже вечерело. Из темноты все еще струилась песня Шангарея, и в ней все отчетливее слышались вздохи прикамских полей, их сиротские жалобы. Временами казалось, что песню поет уже не Шангарей, а кто-то другой, и не в трюме, а где-то далеко-далеко…
Песни всегда возбуждали Мамая. Неожиданно схватив Наташу за плечи, он сказал глухо, с волнением:
— Что делают, а?
Наташа испугалась:
— Мишенька, молчи!
Но Мамай уже оторвался от нее, крикнул на весь трюм:
— Эх, мужики? Что делают, а?
Его сразу поддержали:
— Сейчас на ногах, через час — в могиле.
— Не дадут и могилы!
— Как собак…
— Лучше бы сразу, чем сохнуть…
— Ух, тошно! — пожаловался Мамай.
Бельский крикнул:
— Ты долго будешь точить?
— А ты спи, спи!
— Да что ты плачешься?
Но как ни сдерживал Бельский смертников, они заговорили по всему трюму. Стала быстро нарастать тревога. Смертники зашевелились, зашуршали соломой, начали ползать, бродить по трюму, собираться группами… Всюду назойливо, как мошкара, летали слова о смерти.
По палубе, стуча прикладом винтовки, прошел солдат. Гул голосов в трюме мгновенно замер. Часовой остановился на корме, кашлянул, щелкнул затвором. Этот звук камнем упал в трюм. Опять он всколыхнулся, заволновался. Покрывая голоса, Мамай крикнул:
— Слыхали? Сейчас начнут!
— А тебе что — доложили? — сердито оборвал его Бельский.
— А вот увидишь!
Кто-то истерично крикнул — и началась паника, какой не случалось в барже никогда. Смертники заметались по трюму, путаясь в соломе и падая, послышались стоны и рыдания…
Баржа шла без остановок. Ночь была тихая, с небосвода осыпались крупные звезды, низко над