он удивлялся, пропало. Перед ним катилась угрюмая, величественная река, а на ней вдалеке маячила баржа с виселицей…
Ночью Мишка проснулся и сразу понял, что рядом, на нарах, сидит отец. Мишке стало стыдно, что вечером, не сдержав гнева, он бросился на отца. В темноте Мишка протянул руку к отцу, сказал, оправдываясь:
— Это она подарила кисет.
Василий Тихоныч вздохнул:
— Чего там вспоминать? — Ощупал сына. — Тебя били? Здорово?
— Один, рябой, бил… Здорово бил! Попадись он мне — в секунду гаду оторву башку! Ну да на аршин побои не меряют.
Помолчали, затем Мишка спросил:
— У вас тут, в деревне, как?
— Туго приходится, сынок. Под этой проклятой властью задыхается народ. Ну, скажи, как рыба подо льдом!
Первый раз Василий Тихоныч беседовал с сыном серьезно, как с равным, и старику было приятно, что сын понимает и жалеет его. Василий Тихоныч легко, без боли душевной, говорил о себе:
— Много у меня грехов, много… Все искал, где лучше, а вот… Счастье — что лиса: все обманывает. Я и повадки лисьи знаю будто хорошо, а вот — подвело…
— Отчего же оплошал?
— Не знаю. Старею, видно. Мне трудно поспевать за жизнью. А жизнь, она так катит, так катит, просто беда! Ты уж, сынок, поспевай за ней…
Наговорились вдоволь. Перед рассветом Василий Тихоныч посоветовал:
— Уходить тебе надо, сынок.
Мамай молчал.
Василий Тихоныч нагнулся:
— Знаю место. Вот тут, рядом, в Черном овраге. Один я знаю: там наши ребята живут.
— Кто?
— Смолов, Камышлов. Которые убежали тогда от расстрела. Партизаны, одно слово.
— Веди.
Утром Мамай был в Черном овраге.
XI
На мачтах баржи слабо теплились огни. По палубе, горбясь, ходил часовой с винтовкой, за ним, от большой скуки, неотвязно бродила черная собака. Миновали небольшую деревню на правом берегу. Повстречался белый пассажирский пароход. Он дал гудок и быстро прошел, отбрасывая к берегам веер гривастых певучих волн.
Услышав шум парохода, поручик Бологов открыл глаза, приподнялся на локте, растерянно спросил:
— Что такое? Где я?
— На барже вы, — ответил Ягуков.
— А-а… — понимающе протянул Бологов. — Он… убежал? Да?
— Так точно.
— Стреляли?
— Стреляли, да где уж…
— Мерзавец, — прошептал поручик тихо. — Уйди, Ягуков.
Опять лег, опустил набухшие веки. Кружилась голова, словно после угара, к горлу подступала тошнота, перед глазами неотступно стоял Михаил Черемхов… Вспомнились и другие смертники: Сергей Рябинин, который оттолкнул солдат и сам полез в петлю, рабочий-большевик Петров, которого с трудом убили, изрешетив всего нулями, учительница Суховеркова, перед смертью плюнувшая ему в лицо… Много встречалось уже таких, уходивших в небытие с каменными лицами и блистающими глазами!
Уничтожая советских людей на барже, Бологов держался спокойно и властно, всем своим видом стараясь внушать, что на его стороне сила, правда, будущее. Но те, что умирали, с некоторых пор неожиданно начали расшатывать устои его веры. Словно собственная тень, поручика Бологова неотступно стала преследовать мысль, что если много таких людей, с какими приходилось встречаться на барже, то прошлое не вернуть. Он крепился, отгонял эту мысль, всячески оживляя свои надежды, но сомнение тихонько, незаметно точило и точило его, словно короед дерево. В последние дни он стал угрюмее и вспыльчивее. Случалось, он целые ночи бродил по палубе, борясь с непонятной тоской. Все имеет свои границы. Теперь, после случая с Черемховым, беспокойство ворвалось в душу Бологова неудержимо, как полая вода…
Полузакрыв глаза, Бологов в этот вечер много раз, словно заучивая наизусть, повторял одно и то же:
— Неужели все кончено? Неужели?
XII
Наташа хорошо слышала выстрелы — и больше ничего… Сознание вернулось к ней только на другой день. Она не поднялась, лежала молча. Ей казалось, что она лежит в темноте одна, а все остальные смертники — за толстой стеной, едва пропускающей звуки: медленно восстанавливалась в ней способность чувствовать и понимать окружающее. Казалось, все в ней омертвело. Задумай поднять руку — не поднимешь, шевельни ногой — она каменная. Да и шевелиться не хотелось. Зачем? Пусть тело лежит на соломе и гниет.
— Воды не надо?
Узнала: это Иван Бельский. Испугалась, что вот-вот из сердца хлынет боль. По щекам потекли слезы; она не трогала их — пусть катятся…
— Ты знаешь, — заговорил Бельский, приблизясь к ней, — у меня была жена… Высокая, белая. Походка важная, спокойная. Сейчас вижу. Они запороли насмерть. Сын еще у меня был — забавный такой мальчонка, смышленый, верхом ездил здорово. Он, знаешь ли, одного офицерика в капкан поймал. Поставил у крыльца, что ли… Вот какой! Его на штык подняли…
— Зачем вы это? — чуть слышно спросила Наташа.
— Успокойся, крепись!..
— Я успокоилась, — ответила Наташа. — Как в барже тихо. Они спят?
— Нет, думают…
— О чем?
— О жизни, наверное…
Шли недалеко от берега, мимо деревни. Долетал лай собак. Солнечные сети качались в глухой пучине трюма.
— А что думают о жизни?
— Разное.
— Нет, — Наташа вздохнула, — нет, они не о жизни думают, нет… О смерти.
Разговор сильно утомил. Наташа устало закрыла глаза — и почти в то же мгновение ее оглушил винтовочный залп. Несколько секунд голова гудела от тяжелого звона, а когда внезапно затихло вокруг, Наташе вдруг показалось, что Мишка Мамай рывком поднял ее на крепких руках. Она вскрикнула:
— Уйди! Сгинь!
— Что кричишь? — сказал Бельский. — Я уйду.
— Чтоб ноги твоей не было!
— Наташа, что с тобой?
— Уйди! Сгинь!
Она быстро поднялась, сказала тише:
— Нет, они о смерти думают…
— Ну и пусть…
— Я знаю, ты добрый, ты поверишь мне…
— Я и не спорю.
— Не споришь — не бунтуй. Не люблю.
— Наташа! — забеспокоился Бельский.
— Сонная трава зацвела. Как рано!
Бельский наконец понял, что Наташа бредит…
XIII
Случилась беда и с Шангареем.
Увидев снопы, он стал бояться смерти, а когда ушел Мишка Мамай, совсем ослаб, пал духом. И странно: это произошло из-за тех сапог, что отдал ему Мамай. Сначала Шангарей несказанно обрадовался подарку: он никогда не имел сапог, всю жизнь носил собственной поделки лапти. Только один раз, когда женился, надевал сапоги. Дал их на свадьбу деревенский богач с условием, что Шангарей отработает три дня в страду на его поле. И Шангарею совсем не обидно было, что богач выговорил так много: уж очень приятно было ходить в сапогах! Идешь, а они, начищенные, так и ловят солнце! Это ощущение приятности долго не покидало Шангарея. Приезжая на базары или ярмарки, он всегда ходил по лавкам, подолгу осматривал сапоги, приценивался и был доволен тем, что торговцы, желая сбыть свой товар и не зная бедности и страсти Шангарея, давали ему время поторговаться. И