Знаменитый дубровницкий философ того времени, каноник Иван Стоич, как-то перед кафаной, когда зашла речь о капитане, выразился так:
— Может, не все дома, а может, у него какой-то дар во всем замечать смешную сторону. Ибо все на свете, начиная богом и кончая вещами, доступными пониманию отставного офицера, имеет свою смешную сторону!
Само собой разумеется, что родичи были неразлучны. Капитан поселился у кожевника. Они вместе гуляли, вместе ходили в кафану. Частенько во время прогулок Васо слышал за спиной такого рода замечания:
— Убей тебя бог, с каких это пор воевода Васо стал таким остроумным, что этот его родич заливается как сумасшедший?
— А может, как раз родич остроумен и потешается над Васо…
Иногда капитан усаживался один перед кафаной на Берсалии. Здесь, также в одиночестве, часто проводил время и некий Дживо Дорич, молодой юрист, сын городского сапожника. Как-то раз капитан попросил юношу дать ему газету, когда он кончит читать. Студент учтиво представился:
— Господин капитан, разрешите вам представиться и сказать, что я глубоко вас уважаю!
Капитан встал и пожал Дживо руку.
— А, очень приятно! Так вы меня уважаете? — и разразился смехом.
Молодой человек молча разглядывал старого солдата. В густых, коротко подстриженных волосах, коротко подстриженной бороде, подкрученных усах нельзя было заметить ни одного седого волоса. Дживо вообразил себе, через какие тяжкие испытания пришлось пройти этому волонтеру, прежде чем из неграмотного парня он стал капитаном.
— Итак, вам обо мне говорил мой родич? — спросил капитан, снимая темные очки и вытирая платком красные глаза.
— Да, в городе о вас достаточно знают, — подхватил юноша. Убедившись, что каждый пустяк вызывает у капитана смех, Дживо вспомнил теорию каноника, согласно которой этот человек, в отличие от других, тотчас во всем замечает смешную сторону, а может быть, только одну ее и видит.
— Эх, что значит маленький городишко, где все всем известно! — добавил капитан. — Я, сударь мой, прошел сквозь огонь и воду… ха-ха-ха-ха… и медные трубы… Да разве может человек пройти сквозь это?
После такого предисловия капитан принялся рассказывать свою биографию, неизменно приправляя изложение печальных, смешных и серьезных событий смехом. Он с начала до конца провел итальянскую кампанию, потом участвовал в войне 59-го года{31}; в войне с Данией{32}, в войне с Пруссией 66-го года{33}!.. Самые страшные вещи капитан описывал таким же тоном, каким говорил, например, о своих любимых виржинских сигарах, которые курил до тех пор, пока ему не запретили врачи.
Словом, за полчаса капитан поведал Дживо всю свою жизнь. Очевидно, он с такой же доверчивостью беседовал бы с любым другим. У молодого человека сложилось впечатление, что у ветерана здоровая сербская душа, не испорченная казарменной жизнью и скитаниями на чужбине, что особой глубиной ума он не отличается, хотя сердце его открыто для всего прекрасного. У капитана не вырвалось ни единого гневного слова по поводу его медленного продвижения по службе или в связи с тем, что в момент отставки ему не дали знака отличия. Особенно тронули Дживо некоторые его замечания, как, например: «Итак, молодой человек, в жизни у меня была одна радость — видеть все вокруг, а сейчас я и ее лишаюсь».
Спустя три недели Мичо ушел от брата, хотя того это очень огорчило; снял комнату у одной вдовы на Пилме, но обедать и ужинать по-прежнему приходил к Васо. По утрам они вместе отправлялись за город встречать земляков, после чего капитан один отправлялся в порт, откуда заворачивал в вышеупомянутую кафану. Часами сидел он неподвижно, слегка запрокинув голову, но стоило кому-нибудь подсесть к нему, как тотчас раздавался его раскатистый смех. Капитан познакомился с философом-каноником, со старым дворянином Боричем и многими другими. Особенно приятно было ему общество старого сапожника, отца Дживо; он единственный помнил капитана ребенком.
Как-то в воскресенье Васо пригласил обедать и Дживо. Капитан сидел на почетном месте. Хозяин и приказчик по обе стороны от него, оба держали себя так, будто капитан впервые сидел за столом.
Дживо заметил, что это подчеркнутое внимание неприятно капитану. Наконец тот не выдержал:
— Убей тебя бог (скажу и я по-дубровницки), разве я какой-нибудь изнеженный барич, что вы так меня обхаживаете? Неужто вы забыли, что я вырос на солдатском пайке?
Крепкое красное конавское вино развязало Дживо язык, и он первый дал волю переполненному сердцу и провозгласил тост за капитана, назвав его героем Кустоццы, Сольферино, Садовы{34}, жертвой самоотверженности, ибо даже своего зрения он не пощадил во имя человеколюбия. Ведь если бы наш славный собрат послушался врача и прогнал больного слугу, то к нему бы не пристала эта ужасная, мучительная болезнь!
Потом Дживо обратился к детским годам обоих братьев, помянул имена юнаков из их рода и племени, сказал о порабощенной Герцеговине и ее чаяниях, подчеркнул необычность судьбы, разделившей братьев на четверть века необъятными пространствами, чтобы «под осень жизни» соединить снова и уже до конца жизни согревать солнцем братской любви.
Васо плакал от умиления, а Мичо громоподобно хохотал. И оба, растроганные, пустились в воспоминания о давно прошедших временах и открыли свое до сих пор скрываемое намерение — едва наступит осень, отправиться вместе в Герцеговину и остаться там, пока капитан полностью не поправится.
— Да будет вам известно, — сказал капитан, — так же, как в бога, я верю в то, что нашим бабкам многое известно лучше, чем докторам. Я сам помню, как одна наша герцеговинская бабка лечила как раз от глазных болезней. Придет к ней больной, положит его бабка в темноте и поит одной сывороткой, просто иссушит человека, а он, знаете, молит, просит дать ему хоть чуточку каши. Нет же! Бабка ни за что мучного не даст. Наконец в одно прекрасное утро болящего сажают на низкий стул, накрывают ему голову, а бабка подносит к глазам большую миску с водой. В миске тыква, а в тыкве горит свеча. Бабка, бормоча что-то, начинает бросать травы в огонь. Дым ест больному глаза, он стонет, вертит головой, но его крепко держат двое мужчин. И, поверьте, не проходит двух-трех минут, как из глаз на свечу и в воду