начинают сыпаться словно бы белые волоконца! Это все червячки. Да и доктора говорят… называют… как их? Ну, которые каким-то образом создают целые гнезда в глазах.
Вдруг Васо, стукнув кулаком по столу, крикнул:
— Слушай, брат, сто чертей на его голову, что сказал тебе с глазу на глаз трезвым, то повторю и во хмелю, вот перед нашими друзьями!
— А-а, — отозвался капитан и разразился хохотом.
— Брось ты свое швабское «а-а», сто чертей на его голову, — отрубил Васо, шаря по карманам. — Что тут… на! — и протянул ему крейцер.
— Оставь! — стал отнекиваться капитан.
— Держи-ка, раз тебе говорят, пускай вот католик поглядит, на что способен влах! Ну да, влах, сербиянин… Ну-ка, прошу, в два счета… Вы не знаете, Дживо?
— Не понимаю, о чем речь, — сказал молодой человек.
Капитан взял крейцер и пальцами согнул его. Потом встал, расставил ноги, выпрямил монету и, согнув в другую сторону, разломил пополам.
— Вот это, брат, силища! — воскликнул изумленный молодой человек.
— Что я говорил, а? — подхватил Васо. — Чего ему недостает? Ну, скажем, чего ему недостает, то у меня найдется. Я заработал, я хозяин, и баста. Итак, сто чертей на его голову, к чему рассусоливать, пускай брат Мичо женится, и вот ему дом, и вот ему…
Дживо и слуги зашумели, чокаясь с капитаном.
— Разве не грех, — продолжал Васо, — что такой богатырь не оставит потомства?
Капитан протирал очки, а когда их надел, на его лице появилось выражение горечи. Васо и Дживо воодушевлялись все больше и больше, а он молчал.
Наконец они вышли на улицу.
Стояла дивная ночь. В синем небе мерцали бесчисленные звезды. Ни огонька в старинных дворянских замках; ни живой души на ровном Страдуне, лишь гулко отдаются их шаги.
— Дубровник спит глубоким сном под тяжестью своего прошлого! — прошептал Дживо.
— Ох, ну и щиплет, ну и щиплет! — протянул капитан.
— Глаза? Да? — спросил юноша.
— Ничего, сто чертей на его голову, пройдет! — отозвался Васо. — Живой человек все вынесет, особенно такой, как ты, этакая сила…
— Да, сила! — подхватил капитан. — Слепая сила! Ха-ха-ха!
И пока они его провожали до дому, он несколько раз повторял эти слова.
Наутро разнесся слух, будто восстание распространяется к югу. Приморье охватила тревога, какой не помнили со времен французского нашествия! Оба родича по-прежнему выходили утром на прогулку в ожидании вестников.
Во «влашском концилиабуле», в Васиной лавке, кроме прежних членов, стали появляться капитан, Дживо и еще несколько молодых сербов-католиков.
Продолжалось это примерно недели две, пока восстание не охватило и Требинский кадилук.
Мало-помалу всем стало ясно, что австрийские власти благосклонно относятся к событиям на границе; это воодушевило патриотов, и они пришли в движение. Спустя немного времени власти стали открыто помогать повстанцам.
По всему Приморью были образованы комитеты, организованы госпитали для раненых; страну наводнили прокламации с призывом к молодежи примкнуть к повстанцам; газеты стали упрекать Сербию и Черногорию за медлительность в момент, когда вековечный вопрос мог быть разрешен в три-четыре недели!
Васу и Мичо словно подменили. Они помолодели и, совсем как дети, позабыли о всякой осторожности и чувстве меры!
Тогдашнее состояние духа и степень наивности сербов можно лучше всего определить словами капитана, которые он произнес в «концилиабуле» однажды вечером. Слепая сила сказал:
— Сейчас и я вижу истинное положение вещей! Все это дело рук России и Австрии! Австрия согласится с тем, чтобы Сербия и Черногория начали войну, а в случае надобности и сама вступит в войну, чтобы создать великую сербскую державу! Не знаю, какую она получит за это награду, но получит непременно!
Повстанцы начали свободно переходить на австрийскую территорию, в то время как туркам Австрия чинила всевозможные препятствия. Затем произошло еще большее чудо: из Черногории и Сербии явились добровольцы, а вслед за ними пришли на помощь и гарибальдийцы из Италии. Гарибальдийцы, одно имя которых до вчерашнего дня было ненавистно австрийцам, повалили целыми толпами к Дубровнику и Боке. Потом прибыли русские добровольцы, чешские, словенские. Словом, сущее вавилонское столпотворение. Полицейские мешались с добровольцами и повстанцами. Добрые вести с полей сражения объявлялись торжественно; императорские комиссары братались с патриотами и веселились с ними вместе.
Дживо и еще несколько юношей договорились примкнуть к повстанцам. Накануне Дживо весь вечер просидел с капитаном перед кафаной, однако не только не раскрыл своего намерения, но нарочно вел себя так, чтобы завтра лучше оценили его смелость. Проводив, по обыкновению, капитана домой, он сказал:
— Спокойной ночи, капитан! Прощайте! Может быть, навсегда!
Капитан разразился громоподобным смехом, оскорбленный юноша поспешил восвояси.
На другой день, на заре, у городских ворот собрался небольшой отряд молодых дубровчан и русских: одни с револьверами, другие со старинными пистолетами, кремневыми ружьями; у каждого сумка с боезапасом и хлебом.
Русские были одеты пестро: кто в черногорской одежде, кто в русском кафтане, кто в далматинских капах и безрукавках, все с острагушами.
Маленький отряд двинулся по требинскому тракту; подходя к водопою, люди увидели странного на вид мужчину, который, очевидно, поджидал их. На голове черногорская капа, на ногах опанки и пестрые носки поверх голубых офицерских брюк. На нем был китель, широкий кожаный пояс, за который он воткнул револьвер и охотничий нож, через плечо по-казацки висела сабля.
Когда они подошли, он встал перед ними, слегка вскинул голову и представился:
— Горчинович, капитан в отставке! Хочу примкнуть к вам, если позволите!
— Капитан! — воскликнул Дживо. — Значит…
Все пожали капитану руку и тотчас тронулись дальше. Русские затянули «По чувствам братья мы с тобою» — песню декабристов{35}.
Капитан на ходу разговорился с русским офицером, который ушел из армии, только чтобы участвовать в восстании. Его земляки были: двое — студенты, трое — дворяне и один — машинист. Дубровчан представляли Дживо, столяр, помещик, студент-богослов, сапожник, слуга из кафаны и