— Я тоже пойду, может быть, доберусь до своего госпиталя. Вот только сверну папироску.
— Иди, иди, Сонюшка,— сказала Александра Владимировна и, торопливо отстегнув под пальто брошку, стала прикалывать ее к гимнастерке Софьи Осиповны.— Пусть будет с тобой,— тихо произнесла она.— Помнишь, я тогда жила у Ани, она мне подарила… две эмалевые фиалочки, как раз в ту весну, когда я замуж вышла…
И мелькнувшее воспоминание о далекой весне, о юности было странно трогательно и мучительно печально в этом темном подвале. Они молча обнялись и поцеловались, и прямой взгляд, которым они посмотрели друг другу в глаза, подтвердил, что близкие люди расстаются, быть может, надолго, а быть может — навсегда.
Софья Осиповна пошла к выходу, и жена управдома сказала ей вслед:
— Побежала… они все бегут, знают — при немцах им конец… Только удивляюсь, как русская женщина крест свой отдала ей.
— Это не крест, это брошечка,— сказала стоявшая рядом женщина.
Александра Владимировна, привстав с места, нахмурив брови, пристально глядела на широкие плечи Софьи Осиповны, пока она была видна в полумраке, ощутив с удивительной ясностью, что уж никогда в жизни не увидит своего друга.
36
Евгению Николаевну бомбежка застала на набережной. Удар поразил землю, и ей показалось, что Хользунов, глядевший бронзовыми глазами в небо, вздрогнул и шагнул с гранитного пьедестала. Снова ударил гром от земли в небо, вселенная пошатнулась, и угловое здание, где находился знакомый галантерейный магазин, задымившись струями и облаками известковой пыли, поползло на мостовую. Теплый и плотный удар воздуха толкнул ее в грудь. На разные голоса закричали люди на набережной, побежали… Двое военных легли на клумбу, и один из них закричал:
— Ложись, дура, убьет…
Матери хватали детей из колясок и бежали, одни к реке, другие от реки… Странное спокойствие овладело Женей — она ясно видела все вокруг: рушащиеся дома, короткое, геометрически прямое пламя взрывов, черный и желтый дым, она слышала торжествующий визг стремящихся к земле бомб, видела толпу, заметавшуюся по пристаням, бросившуюся к паромам и лодкам…
Но все это воспринималось ею, словно глаза ее и сердце были погружены в воду и она наблюдала бушующий мир, глядя вверх со дна тихого и глубокого пруда.
Парень с полевой сумкой на плече, бежавший мимо нее через улицу, упал, и его зеленая фуражка покатилась к тем воротам, к которым он хотел добежать. Он лишь мелькнул перед глазами Жени, и тотчас она забыла о нем.
Лысый, толстый мужчина, без пиджака, со спущенными подтяжками, размахивая пачкой тридцатирублевок, показывал их небу, хулил бога, предлагал ему деньги — он был безумен.
Она видела парня, бежавшего по улице с желтым чемоданом: движения его были мягкие, хищные, словно он бежал лапами, а не человеческими ногами. Она видела, как красноармейцы выносили из огня раненую женщину. Потом, вспоминая пережитое, она поняла, что время спуталось в ее мозгу — человека с полевой сумкой она видела не в первые часы, а на третий день бомбежки. У нее было странное ощущение — будто чье-то слово перенесло ее в пору величественных и мрачных потрясений прошедших веков.
Все видевшие в тот час высокую молодую женщину, идущую среди бегущих людей, считали ее безумной — немыслимыми были эта медлительная походка, задумчивое выражение спокойных глаз…
Случается, что душевно потрясенные люди, застигнутые страшной вестью, продолжают методично дохлебывать щи либо медленно, сосредоточенно наводят глянец на сапоги, хитро сощурившись, дошивают прорешку, дописывают строчку…
Но не пламя горевших домов и пыль над ними, не удары обезумевшего молота, с размаху бившего по камню, железу и человеку, вдруг связали ее с истинным и ужасным смыслом происходившего… Она увидела лежавшую посреди бульвара старую, бедно одетую женщину, с волосами, склеенными кровью, а рядом с ней на коленях стоял полнолицый человек в нарядном сером плаще и, поддерживая старуху, говорил:
— Мама, мама, да что с вами, мама, скажите, мама, мама!
Старуха погладила по щеке стоящего на коленях мужчину, и Женя, точно в мире не было ничего, кроме этой морщинистой руки, увидела все, что выражала она: и ласку матери, и просьбу младенчески беспомощного существа, и благодарность сыну за любовь, и слезы, и утешение сыну за то, что он, достигший силы, так слаб и беспомощен, и прощение ему в том, в чем он виноват, и расставание с жизнью, и желание дышать и видеть свет.
Женя, подняв руки к жестокому, рычащему небу, закричала:
— Что вы делаете, злодеи, что вы делаете?
Человеческое страдание! Вспомнят ли о нем грядущие века? Оно не останется, как останутся камни огромных домов и слава генералов; оно — слезы и шепот, последние вздохи и хрипы умирающих, крик отчаяния и боли — все исчезнет без следа вместе с дымом и пылью, которые ветер разнесет над степью.
И только в эту минуту ощутила она страх. Она побежала к дому, пригибаясь при каждом взрыве, и ей казалось — вот выйдет Новиков и выведет ее из огня и дыма. И она искала его, спокойного и сильного, среди бегущих, хотя знала, что Новиков не может быть здесь. Но мысль о нем, именно о нем, именно в эти минуты и была, быть может, тем признанием, которого он ждал и хотел услышать от нее. Потом, вспоминая об этом, она удивлялась, почему даже мысли о Крымове не возникло у нее — ведь он был в городе в час пожара; ей казалось, что только о нем она думала эти дни и что мысли о нем будут волновать и тревожить ее до конца жизни. А оказалось другое — после, думая о Крымове и о несостоявшемся свидании с ним, она испытывала к нему спокойное безразличие.
Она подошла к своему дому. Из вышибленных окон всех пяти этажей выбивались цветные и белые занавески, и она еще издали заметила белую, обшитую синим шелком занавеску, которую сама вышивала. В одном окне стояли цветочные горшки — пальмы и фуксии. Странная пустота была вокруг. Но здесь, возле родного дома, особенно страшен казался гул самолетов и грохот бомбежки.
И Жене, с постоянно присущей ей способностью художника сравнивать и выражать предметы через необычные, внутренние, а не внешние сходства, дом этот представился огромным пятиэтажным кораблем, выходящим из туманного и дымного порта в бушующее, ревущее море.
Она остановилась, озираясь,— как пробраться среди камней и опустившихся к земле проводов. Ее окликнули со двора, указали дорогу, и она вошла в бомбоубежище. Сперва тьма была непроницаемой, тяжелая духота зажала дыхание. Потом Женя различила вдали огоньки коптилок, бледные пятна человеческих лиц, полотно подушек, увидела блестевшую влагой водопроводную трубу. Сидевшая на земле женщина сказала:
— Куда вы, наступите на ребенка!
Когда с силой ухали взрывы и вздрагивали над головой пять тяжелых этажей камня и железа, шелест проходил по подвалу, а затем вновь становилось тихо в душной тьме, словно порожденной этими сотнями молчаливых, склоненных голов.
В подвале звуки бомбежки были слышны не так громко, но звуки эти казались особенно страшными, соединенные с тихой, бесшумной дрожью железобетонных сводов. Ухо различало просверливающий гул моторов, грохот разрывов, звенящие удары зенитных пушек… Когда зарождался сперва зловеще тихий, а затем тяжелевший вой бомбы, все задерживали дыхание, а головы пригибались в ожидании удара… И в эти воющие секунды, каждая из которых делилась на сотни бесконечно длинных, отличных одна от другой долей, не было ни дыхания, ни желаний, ни воспоминаний, а одно лишь эхо этого слепого железного воя заполняло все тело. Тихонько ощупав пальцами темноту, Женя отыскала свободное место и села на землю. Казалось, и камень, нависший над головой, и водопроводные трубы, и глубина подземелья — все таит опасность, угрозу, и минутами подвал казался не убежищем, а могилой. Ей хотелось разыскать мать, начать расталкивать людей, пробираться сквозь мрак, называть всем свое имя, нарушить свое одиночество среди людей, чьих имен она не знает, чьих лиц не видит, людей, которые не видят ее лица…
Но минуты, каждая из которых казалась последней, медленно складывались в часы, и напряжение постепенно сменялось терпеливой тоской…
— Идем домой, идем домой,— монотонно повторял детский голос,— мама, пойдем домой…
Женщина сказала:
— Сидим и ждем конца, униженные и оскорбленные.
Женя тронула ее за плечо:
— Оскорбленные, но не униженные…
— Тише, тише, кажется, опять летят,— произнес из-за спины мужской голос.
— О господи,— пожаловалась Женя,— как в мышеловке.
— Бросьте курить, и так люди задыхаются!
С внезапной надеждой Женя громко крикнула:
— Мама, мама, здесь ли ты?
Сразу отозвались десятки голосов:
— Тише, тише… Разве можно кричать!
Словно подтверждая истинность нелепого опасения, что враг может услышать человеческий голос из подземелья, над головой возник тонкий, едва слышный звук, стремительно усиливающийся… И хриплый рев, прижимая всех к земле, заполнил пространство. Земля хряснула {17}, стены заколебались от удара шестидесятипудового молота, павшего с двухверстной высоты, посыпались камни, и со стоном ахнула шарахнувшаяся во мраке толпа.