но и сельсовету, и позже колхозу — сидел на собраниях аккуратно, слушал, но не было такого решения, которого он не дополнил бы своими домыслами, подчас вовсе диковинными, не перетолковал бы в неожиданном виде. Когда объясняли новую налоговую политику, вылез, оттесняя соседей к столу, предложил платить не деньгами, а шубами. Громыхнули хохотом, дивились:
— Отчего шубами-то?
— Чтоб овечек больше разводили. А за шубы, если продать, те же деньги и выйдут…
Смеялся при этом и сам Косой Фаюкин, и непонятно было — блажит или по темноте огород городит? Достатка считался среднего, что означало лишь не крайнюю степень бедности — однолошадник, две свиньи, корова с телкой; хлеба если до новины хватало, то и слава те, редко удачливый год. Хата как хата, из осиновых бревен, под соломой, только с затейливо обделанным крыльцом — грубо вырезанные петушки, сердечки, всякие загогулины. Еще лодка в хозяйстве, на которой летом, в ночную пору, шнырял по реке и протокам, ловил сомов на жареных галок и лягушек.
На шумной сходке, где обсуждался вопрос о колхозе, сидел как бы придремывая, скособочив черноволосую лохматую голову к правому плечу, а когда все наговорились до хрипоты, схватился с места, махнул рукой:
— Пиши и меня, чего там… Давай, пиши! По старому порядку хреновина выходила, может, по новому редька получится. Только мне сразу балабон выдайте за ваши деньги.
Балабонами называли плоские, из толстой жести, звонки, которые вешались на шею лошадям, чтобы слышно было, где пасется, особенно в ночном. Председатель собрания, человек городской, уже измученный, перемочаленный вопросами и пререканиями, удивился — зачем же балабон?
— Без балабона потеряюсь, — усмехнулся Косой Фаюкин. — Я конь с затинкой, когда в табуне похожу, а когда и на отбое. Искать долго.
Как впоследствии оказалось, это не было пустобайкой для потехи. Оставляя в колхозе жену и двух сыновей на подросте, он, перелаявшись в правлении, два раза, никому не сказавшись, убегал — первоначально месяцев на шесть, второй раз на полтора года. Только и было вестей, что открытка без обратного адреса — жив. И все же возвращался, посмеиваясь, объяснял:
— У меня, должно, в прародителях цыган был, своей крови подмешал. Как дома, так все думаю — там мне поспособнее да половчее будет. Оттуда гляжу — ну, что ты скажешь, тут, дома лучше!
— Цыгане коней меняют, а то и крадут.
— Так это при полной природе, у меня половинка на четвертинку.
— Похвастался бы, как на воле жил.
— Как в раю жил… Выпивка даровая, вода, значит, а закуска — что достал, то и умял. Работа легкая, как в церкви молишься — кланяйся да кланяйся… Топором в плотницкой артели тюкал.
— А вот возьмут тебя да из колхоза отсеют.
— А решето где добудут? Такого, чтоб я проскочил, еще не сделали… Ляпаешь без разбору — отсеют! Землю, скот, телеги, плуги, бороны сдал? Сдал. Женка да старший сын со всеми вместе спины насаливают? То-то. Значит, и мой навар во щах.
Перед войной жизнь села наладилась, развели бак-ши с помидорами и огурцами, возили обозами в город, сдавали яблоки, растили на большой плантации махорочный табак — и сытнее стало, и деньги начали заводиться. Степеннее делался и Косой Фаюкин, ходил в черной суконной кепке, тяжелых башмаках при городских брюках, посмеивался — «харч у меня буржуйский, к зиме жиром обложусь, как гусак, шубы не надо!».
Но с приходом немцев, в суматохе бомбежек, эвакуаций, движения войск, когда день состоял из грохота и крика, женских причитаний, скрипа телег, гула моторов и коровьего рева, а к вечеру все затягивалось пыльным маревом, растерялся Косой Фаюкин, отбился от людей — взяв жену и посильный скарб в лодчонку, двинулся сперва вверх по реке, потом протоками в ближние леса. Знал, что кое-кто подается в партизаны, но не заинтересовался — пусть воюют прямоглазые, а его дело сторона. И, чего доброго, насмешничать будут, за всю жизнь из ружья не стрелял, не знает, с какого боку подходить. Нет, насмеялись по своему времени, и хватит. Упустили с горки сани, в гору везите сами. А как уляжется все, устоится, так и видно будет, что к чему. Соседу, сивому старйку, сказал:
— На воде недельки две пережду, пока пыль осядет. За хатой приглядишь — рыбкой попотчую.
Отчалил после завтрака, примкнув дверь зеленым со ржавчиной замком, поднявшись версты на полторы вверх по реке, протиснулся, кое-где волоком, по узкой протоке, поселился на небольшом острове посреди глухих болот. Кругом темная вода с провальными окнами, течей, камыши, хляби, ни пешему прохода, ни конному проезда. Только кулики пищат, у воды пить просят, да лунь на опушке петляет в сумерках. Выкопал небольшую, лишь бы. по непогоде втиснуться, землянку, перекрыл жидким березовым накатником, соорудил постели из елового лапника, мастерил нехитрые ловушки на мелкого зверя, плетухой промышлял карасей и линей. Жира на таком подкорме не нагонишь, — про гусака пришлось позабыть, — но и кость не тает, можно держаться. Жена его Матрена, ростом чуть пониже, но плотная, работящая и выносливая, боязливо намекала, что время идет, надобно или в лесу к людям определяться, или домой подаваться — сколько можно на зверином положении мытариться? Косой Фаюкин фыркал:
— Это у тебя задница по теплой печке зудит, в голову дурь гонит… Вот польет осень дождями, расхлюстает дороги, засвистит сивером — выкурят наши гитлерюков этих. Они у себя дома набалованные, по шаше на машинах тюрюкали, а тут поухай в грязюке, поварызгайся… До белых мух то ли дотянут, то ли нет. Соображать надо.
Но и белые мухи полетели, после нахрапистых холодных дождей, в которых лес качался и плыл, как донная трава в озере, после мучнистых утренников, туманивших все вокруг, зима завернула по-настоящему, залепила землю, заскрипела морозами. Карасики и линьки кончились, озеро застыло, плохонькие ловчие снасти, что день, оказывались пустыми. Зайчишка один в неделю попадется — какая сытость? Муку приели, вкус хлеба забывать стали, приканчивалась соль. Одежку, уходя, захватили потеплей, полушубки и летом на таком бедовании к месту, хоть на голой земле спи, а с обувкой не рассчитали, в сапогах при легких портянках на морозе ноги костенеют. Как ни примеривайся, ни изворачивайся, не прожить так-то..: Да и болота, когда крепко промерзнут, перестанут быть защитой.
Тогда-то и решил Косой Фаюкин прибиваться к партизанскому лагерю — знал, что он километрах в пятнадцати, иногда оттуда, торя дороги напрямки, забегали попутно разные люди. Что у них делается, какая там жизнь — о том помалкивали, но обнадеживали, что дело найдется.
Уходили обстоятельно, на самодельные подсанки,