Пес, где ты, вернись и принеси мне все, что ты увидел, — ветку чертополоха, тронутую морозцем, или просто свежий ветер. Где ты? А теперь слушай, я зову тебя!
Мартин затаил дыхание.
Где-то там, далеко — звук…
Мартин, вздохнув, приподнялся на постели.
Снова звук… Еле слышный, такой слабый и тонкий, словно серебряное острие иглы легонько коснулось неба где-то далеко-далеко.
Слабое эхо собачьего лая!
Пес, бегущий вдоль полей и ферм, по мягким проселочным дорогам, где оставил свои следы вспугнутый заяц. Пес, лаем нарушивший ночную тишину, кружащий по округе, то убегающий далеко-далеко, словно кто-то отпустил длинный-предлинный поводок, то появляющийся снова, будто кто-то, стоящий под каштаном, натянул поводок и свистом позвал его обратно в тень, темную, как ночь, влажную, как поднятый лопатой грунт, четко очерченную, как в новолуние. Пес на поводке кружил и кружил, и рвался к дому.
«Пес, дружище, поскорей возвращайся, — думал Мартин. — Где же ты был все это время? А теперь, прошу, найди след домой!»
Пять, десять, пятнадцать минут. Лай все ближе. Послушай, негодник, как ты посмел пропадать так долго? Непослушный пес, нет, нет, хороший, добрый пес, возвращайся скорее и принеси мне с собой все, что можешь.
Вот он совсем близко, слышен его лай, такой громкий, что хлопают ставни и вертится флюгер на крыше.
Он уже за дверью.
Мартин поежился, как от холода.
Он должен встать и открыть дверь. Или лучше подождать, когда вернутся родители? Стой, пес, не убегай. А что, если он опять убежит? Нет, лучше спуститься вниз, распахнуть настежь двери и прижать к себе четвероногого друга, а потом, смеясь и плача, взбежать с ним по лестнице наверх…
Лай затих.
Мартин так плотно прижался лицом к оконному стеклу, что чуть не выдавил его. Тишина. Будто кто-то велел псу умолкнуть.
Прошла целая минута. Мартин до боли сжал кулаки. Внизу кто-то жалобно заскулил. Потом скрип медленно отворяемой двери. Кто-то сжалился над псом и впустил его в дом. Ну конечно, пес привел с собой мистера Джекобса, а если не его, то мистера Гилеспи или же соседку мисс Таркин. Входная дверь громко захлопнулась.
Повизгивая от радости, пес вбежал в комнату и прыгнул на постель.
— Пес, дружище, где же ты был, что делал? Ах, шалун ты эдакий…
Плача и смеясь, Мартин прижимал к груди мохнатого мокрого друга и кричал от радости. Но внезапно умолк и отстранился. Он пристально смотрел на пса, и в глазах его была тревога.
Что за запах принес ему на сей раз его верный посланец? Запах чужой земли и темной ночи, запах земных недр и того, что схоронено в них и уже тронуто тленом? Лапы и нос пса были в чужой земле, пахнущей чем-то резким, незнакомым и пугающим. Пес, должно быть, опять рыл землю и рыл глубоко-глубоко… Нет, этого не может быть! Только не это!
— Что ты принес мне? Откуда этот отвратительный запах тлена? Ты опять нашкодил, опять рыл норы там, где рыть не положено? Ты плохой, непослушный пес. Или ты хороший, ты, должно быть, искал друзей, ведь ты любишь общество и наверняка кого-то привел с собой?
Мартин слышал шаги на лестнице. Кто-то медленно поднимался в темноте, тяжело ступая и останавливаясь, чтобы передохнуть…
Пес дрожал. На одеяло, словно мелкий дождь, сыпались крупинки чужой земли.
Пес посмотрел на дверь. С шорохом, похожим на шепот, она отворилась.
К Мартину пришли гости.
1947
The Emissary[27]
© Перевод Т.Шинкарь
Банка
Летом то ли тридцать четвертого, то ли тридцать пятого года в Оушн-парке было организовано несколько выставок с большим вопросительным знаком, украшавшим вход. Впуск был свободный, поэтому я забрел на такую выставку. Там было множество банок, с утопленными котятами, со щенком, с другими устрашающими экспонатами, мне неизвестными. Это были зародыши на разных стадиях развития. Две недели, месяц, два месяца, три месяца и, наконец, восемь месяцев — почти готовый ребенок. И внезапно я осознал, что передо мной история человеческого рода. Меня бросило в дрожь… Я ничего не знал о жизни. И вот позднее, стуча как-то на пишущей машинке, я вдруг вспомнил эти банки и их загадочное содержимое. Поместив его мысленно в одну большую банку, я начал писать рассказ, и через два часа он был закончен. Речь шла о том потрясении, когда я впервые столкнулся с зародышами — мне ведь никто не сказал, что передо мной, на всей выставке не было ни одной подсказки. Ситуация самая метафорическая, об остальном догадайтесь сами.
Самая обычная банка с маловразумительной диковинкой, какие сплошь и рядом встречаются в балаганчиках бродячего цирка, установленных на окраине маленького сонного городка. Белесое нечто, парящее в сгущенной спиртовой атмосфере, вечно погруженное то ли в сон, то ли в какие-то свои мысли, вечно описывающее медленные круги. Безжизненные, широко раскрытые глаза, вечно глядящие на тебя, никогда тебя не замечающие… И аккомпанемент: вечерняя тишина, нарушаемая только стрекотанием сверчков да вздохами лягушек, доносящимися с заболоченного луга. Самая обычная банка, а в ней то, что заставляет желудок подпрыгнуть к самому горлу, почище чем вид человеческой руки, покачивающейся в бледно-желтом формалине лабораторной кюветы.
Оно глядело на Чарли. Чарли глядел на него. Долго.
Очень долго. Его большие, мозолистые, волосатые на запястьях руки намертво вцепились в веревку, отделявшую экспонат от ротозеев. Он честно заплатил монетку в десять центов и теперь смотрел.
Приближалась ночь. Карусель засыпала на ходу, быстрый, веселый перестук сменился вымученным, словно из-под палки, позвякиванием. Временные рабочие, пришедшие уже снимать балаганчик, играли в покер, курили и негромко чертыхались. Мигнули и погасли наружные лампы, цирк погрузился в полутьму позднего летнего вечера; зрители потянулись домой. Громко заорало и тут же стихло радио; теперь ничто не нарушало безмолвия необъятного, в мириадах звезд луизианского неба.
Для Чарли мир сузился до размеров банки, где покачивалось белесое нечто. Челюсть Чарли отвисла, бесхитростно выставив на показ влажную розовую полоску языка и зубы; в широко раскрытых глазах светились удивление и восторг.
В темноте обозначилась смутная фигура, совсем маленькая рядом с мосластой долговязостью Чарли.
— О, — сказал человечек, выходя на свет голой, одинокой лампы, освещавшей балаган. — Ты что, друг, так все тут и стоишь?
— Ага, — откликнулся Чарли, словно с трудом выплывая из пучины сна.
Такой страстный интерес не мог не произвести впечатления.
— Эта штука, — хозяин цирка кивнул на банку, — она всем нравится… в общем, в каком-то смысле.
Чарли неуверенно потрогал свой длинный костлявый подбородок.
— А вы… ну, значит… вы никогда не думали насчет ее продать?
Глаза циркача широко распахнулись, снова сощурились.
— Ни в жизнь, — фыркнул он. — Приманка для посетителей. Они любят посмотреть на что-нибудь этакое. Точно любят.
— А-а… — разочарованно протянул Чарли.
— С другой стороны, если подумать, — продолжил хозяин цирка, — если у человека есть деньги, то вообще говоря…
— Сколько денег?
— Ну, если у человека найдется… — Хозяин цирка начал разгибать пальцы, зорко поглядывая на Чарли. — Если у человека найдется три, четыре… ну, скажем, семь или восемь…
Видя, что Чарли встречает каждую новую цифру кивком, хозяин цирка решил поднять цену.
— …ну, может, десять долларов, или там пятнадцать…
Чарли нахмурился.
— …а в общем-то, если у человека найдется двенадцать долларов… — пошел на попятную хозяин цирка.
Чарли радостно ухмыльнулся.
— …тогда, пожалуй, он мог бы и купить эту штуку в банке.
— Надо же, — удивился Чарли, — у меня тут в кармане как раз двенадцать зеленых. И я вот думал, как зауважают меня в Уайльдеровской Лощине, если я возьму и привезу домой вот такую штуку вроде этой и поставлю на полку над столом. Ребята меня вообще зауважают, вот на что хошь можно спорить.
— Ну так, значит… — прервал его мечты хозяин цирка.
По завершении сделки банка была водружена на заднее сиденье фургона. При виде покупки, сделанной хозяином, конь жалобно заржал и нервно затанцевал на месте.
На лице хозяина цирка читалось почти нескрываемое облегчение.
— Знаешь, — сказал он, глядя на Чарли снизу вверх, — а ведь хорошо, что я загнал тебе эту хреновину. Так что ты и не благодари, не надо. Я вот на нее все смотрел, а последнее время какие-то у меня про нее мысли появились, странные мысли… Да ладно, и что у меня за привычка такая дурацкая трепать языком больше, чем надо! Пока, фермер.
Чарли тронул поводья. Голые синеватые лампочки померкли и исчезли, как умирающие звезды; на фургон, и на коня, и на дорогу навалилась темная луизианская ночь. В мире не было ничего, кроме Чарли, коня, глухо и размеренно постукивающего копытами, и сверчков.