помог, Кто бы, кто бы мое сердце взвеселил, Кто б любезного с дорожки воротил. Воротись-ка, мой любезный друг, назад, Меньше б стало мое сердце тосковать. Не сидела б в новой горенке одна, Не лежала б белой грудью у окна, Не ронила б горьки слезы за окно, Не смотрела б в чисто поле далеко…»
Бабы и девки пели, голоса не выдыхались, а песням, казалось, и конца не будет.
Верещагин в это время успел подняться на высокий берег и сходить в село за покупками. Обратно он шел перегруженный плетеными корзинками, берестяными туесами; нес в обеих руках посудины, наполненные рыжиками прошлогодними, брусникой квашеной, репой вяленой, семгой соленой; тут же были почти горячие, свежей выпечки, промасленные шаньги из гороховой муки. Сложив весь этот незатейливый мужицкий харч на палубе барки, Василий Васильевич, довольный покупками, сказал:
— Всего тут — и с посудой — на полтора целковых. А когда в Индии, бывало, два года я кормился ананасами, апельсинами, мандаринами и всякой такой заморской снедью, ох, и дорого бы заплатил там за эти русские, милые северные рыжики. А вы, девки-бабы, чего замолкли? Почему не поете?.. Ваш хор далеко был слышен.
— Да мы и то более десяти протяжных спели. Барыня всё записала.
— А не плясали, не хороводились?
— Где тут! Место зыбкое, не для пляски.
— Так вы поднимитесь повыше на бережок, да мою женку пляской и песней потешьте. Да и я полюбуюсь.
— Ой, какой добрый человек… давайте, соседушки, топнем? На то и праздник воскресенье. Пусть чужой человек знает про наше веселье, — предложила одна из баб, и все поднялись на сугорье. За ними вышли и супруги Верещагины.
— Какую запоем-то?
— Мезенскую плясовую.
— Ой, хуже не придумали. Не надо мезенскую. Ихино плясовые для похорон годятся. Давайте повеселее.
— Онежскую, онежскую!..
— Запевай сама и пляши сама, коли онежскую. Там и не пляшут, а плавают, как мокрые утицы.
— Не спорьте при чужих-то добрых людях, бессовестные! Ужли вам еще песен мало? Пинежская пляска — на что лучше?..
Сговорились спеть и сплясать без всякой музыки, под пинежскую песенку.
Мигом образовался на сухой лужайке женский хоровод. Парни поглядывали со стороны и посмеивались над разгулявшимися бабами и девчатами. А хоровод кружился. И притопывали луговину крепкие северянки, обутые, как на подбор, в кожаные полусапожки, промазанные пахучим самодельным деготьком. Посредине хоровода, в кругу, две развеселые пары молодух, помахивая вышитыми платками-носовушками, быстрым речитативом, под общий пляс, напевали:
Воду черпала — ушиблася, Полюбила — не ошиблася. Полюбила — так и ста рублей не жаль, Куплю милому я шелковую шаль. Посулю ему в прибасочку Кашемиру на рубашечку. Кашемир-то дорогой — по рублю, Милый женится — кого я полюблю? Милый женится — меня не отдают, Много горюшка-беды наделают. Эко горюшко-беда, не денежки! Отнимают паренька у девушки. Ой, ой, ой, уж это фальшинка. Парню девка не навальшинка. В косогоре кони травки не едят, На чужого парня глазки не глядят. Ну-ка, ноженьки, я с горя попляшу, Становому три прошенья напишу. Становой ты да урядиичек, Не испорти девке праздничек! Вороти-ка ты мне милого дружка, Не то брошуся с крутого бе́режка В нашу быструю, глубокую Двину, А перебейку-супостатку прокляну!..
И вдруг пляска оборвалась. Все остановились как вкопанные и, еще раз притопнув, в один голос лихо выкрикнули:
— Вот как мы-то!.. — и засмеялись весело и раскатисто.
— Ну и северянки! Браво! — похвалил Верещагин. — Уважили нас, уважили. Спасибо!
— На что нам спасибо-то? Из спасиба даже лаптя не сплести…
— Ну как, Лидуся? — обратился Верещагин к жене. — Можно им рублишко на орехи дать? Заработали?
— Заработали, Вася. Какая хорошая песня! Сродни трефолевской камаринской. Честное слово!