Опять что-то личное ощущалось в послании Ленского. Может быть, не связанное с «Попрыгуньей». В их отношениях с Чеховым уже был «провал» осенью 1889 года. И тогда отзыв о «Лешем», отказ Чехову в драматургическом даре таил что-то невысказанное, был очень резким, категоричным, что называется, беспощадным, наотмашь. Как бы то ни было, Левитан, хотя быстро отошел от обиды, жалел, что получилось глупо, но в Мелихово приехал в следующий раз только через три года. С Ленским отношения у Чехова прервались, по сути, навсегда.
* * *
В этой истории Лика Мизинова словно устранилась. Левитан приезжал к ней. То ли с надеждой, что она убедит его не верить сплетникам, то ли полагая, что она возмутится вместе с ним коварством бывшего друга, будто бы отомстившего за прошлогоднее лето и не убедительного в своем «оправдательном» письме. Левитан, наверно, искал примирения, но с помощью посредников. Лика ограничилась почти безразличным упреком в апрельском письме Чехову: «И очень нужно было писать еще ему письмо. Точно не могли Вы сообразить, что теперь писать не следовало, потому что это то же, что написать Кувшинниковой».
Вероятно, вся эта шумиха Лику мало занимала. Ее отношения с Чеховым после богимовского лета запутались еще сильнее. 1892 год — самый обильный в их переписке. Она писала о прежнем и по-прежнему. О своих «ужасных» хворях («ни глотать, ни дышать не могу»). О том, что ей «отвратительно» живется, что все люди «страшные эгоисты». Тут же оговаривалась, что пишет «вздор» и Чехов будет смеяться над ней. Опять жаловалась: «Ах, как скучно! Если бы только Вы знали, как нехорошо живется мне эти дни, то, верно, отнеслись <…> без Вашей обычной насмешечки».
«Насмешечка» действительно становилась привычной в его письмах. Но не превращалась в усмешечку. Ни былого увлечения, ни волнения в письмах Чехова уже нет. Однако доставало шуток самого антиромантического и антироманического свойства. Например, о клопах и тараканах, из которых в Мелихове делают бутерброды. О духоте в доме: «Отец накурил ладаном. Я навонял скипидаром». Грозил наказанием, если она не приедет в Мелихово: «Я оболью Вас кипятком и раскаленными щипцами вырву из Вашей спины кусок говядины». Правда, тут же, в этом письме от 29 марта, просил: «Напишите мне, Мелита, хотя две строчки. Не предавайте нас преждевременному забвению. По крайней мере делайте вид, что Вы нас еще помните. Обманывайте нас, Лика. Обман лучше, чем равнодушие». Двумя днями раньше он написал: «Когда же весна? Лика, когда весна? Последний вопрос понимайте буквально, а не ищите в нем скрытого смысла. Увы, я уже старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни для той птицы, которую я люблю. Лика, не тебя так пылко я люблю! Люблю в тебе я прошлые страданья и молодость погибшую мою».
Она, вероятно, терялась от этих писем с потаенным смыслом. Пыталась тоже шутить, быть достойным противником в словесном поединке. Оба в письмах то нападали друг на друга, то «заключали перемирие». Но Лика проигрывала. Второй план, тончайшая интонация не давались ей. Шутки выходили неловкими, как, например, в январском письме: «Мне скучно и я мечтаю о свидании с тобою, как стерлядь в Стрельненском бассейне мечтает о чистой прозрачной воде. Я не умею быть поэтичной и когда хочу настроить себя на этот лад, то выходит не то!»
В ее письмах ощущалось какое-то незримое душевное увядание. В них нет ни женской победительности, ни энергии, но проступало преждевременное угасание, несмотря на вспышки раздражения, гнева. Она любила сильные выражения — «всё очень скверно», «страшно», «мерзко», «ужасно», «подло», «отвратительно», «больно», «грязно», «противно», «надоело», «трясутся руки», «я страдаю», «я мучаюсь». Можно подумать, что писала нервная, кипучая, неуравновешенная Кундасова.
Но за «сильными» словами не угадывались сильные чувства и глубокая душевная жизнь. Она словно влачила свою жизнь, изредка взрывая ее то ли с досады (или, как писала Лика, «par dépit»), толи от скуки, ненужными объяснениями, опрометчивыми поступками. Потом оправдывалась, каялась. Хотя «виновата», наверно, была лишь в том, что необыкновенная красота, которой она не гордилась и даже стеснялась, и доброе сердце, и простодушный ум не принесли ей счастья. Ни обыкновенного, ни необыкновенного.
С. М. Иогансон по-прежнему молилась, чтобы внучка вышла замуж за «хорошего доброго человека». Лика так и оставалась «занозой» в душе бабушки, готовой отдать внучке последние рубли и клочок принадлежащей ей земли. В дневниковых записях 1892 года Чеховы упоминались без былой симпатии, с обидой на Лику: «Нашла себе родных, и Господь с нею». Лика признавалась, что ей хорошо в Мелихове. Но хозяйственная жизнь, обыденные домашние заботы не привлекали ее в городе, а тем более в деревне. Мария Павловна вспоминала, как Лика была недовольна, когда они ехали из Лопасни в Мелихово, нагруженные инвентарем, граблями, косами, лопатами: «В тарантасе по отвратительной дороге <…> эти вещи доставляли всегда большие неудобства.
— Проклятая Машка опять везет с собой эту пакость! — ворчала Лика.
В летнюю пору Лика жила у нас в Мелихове подолгу. С ее участием у нас происходили чудесные музыкальные вечера».
Стихия Лики — пение, разговоры, прогулки и мечты о труде, о вокальной карьере. Ее хвалили в салоне Кувшинниковой, прочили блестящее будущее. Понимая несбыточность этого, Чехов пытался занять ее хоть чем-нибудь и попросил еще зимой сделать подстрочный перевод с немецкого. Напоминал весной: «А перевод? Что же перевод?» Шутил: «Неужели Вы думаете, что я даром заплачу Вам деньги?» Она ответила: «Перевод делаю и прошу без напоминаний! Если взялась, так и сделаю». Но не сделала, долго тянула, потом отдала кому-то, но, видимо, не решилась сразу в этом признаться. И только на его прямой вопрос летом 1892 года: «Готова пьеса? Нет?» — ответила 20 июля: «Перевод готов и я (на днях) получу его, но что я должна с ним сделать? Не знаю. Куда послать его? <…> Я решила отдать перевод одной немке; во-первых, она очень нуждается, а во-вторых — сделает его лучше меня. Я думаю, Вам это все равно? В половине августа буду в Москве, и если до этого времени Вы можете ждать, то сама привезу перевод, а если Вас не будет, то напишите, что делать. <…> Я рада, что благоразумие и рассудок удерживают меня от глупости любить такую благоразумную ск-ну, как Вы. Вот Вам за то, что ругаетесь в письмах. <…> Бойтесь моего гнева! Ваша Л. Мизинова».
Это Чехов был в гневе, ему было не всё равно. Он написал под горячую руку «ругательное письмо», но раздумал: «Зачем? Вас не проймешь, а только расстроишь Вам нервы». Он ожидал такого завершения: «У Вас совсем нет потребности к правильному труду. Потому-то вы больны, киснете и ревете, и потому-то все вы, девицы, способны только на то, чтобы давать грошовые уроки и учиться у Федотова глупостям».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});