После первого семинара сразу начинался второй, у другого курса, и здесь Погодин воспользовался случаем и прочитал подготовленную назавтра лекцию решив проверить, прозвучит ли она. Почти сразу он пожалел о своей затее, но решил довести ее до конца. Собственный голос казался ему слабым, мысли незначительными и банальными, а когда он хотел сказать что-то новое — слишком сбивчивыми.
Студенты слушали его невнимательно, смотрели осоловело, очевидно устав за день, и лишь одна девушка, высокая, нескладная, с некрасивым лицом, быстро писала что-то в тетради. Кандидату стало жаль ее и он хотел сказать, что она то же сможет прочитать и в учебнике, но тут же вспомнил, что кто-то говорил ему об этой девушке, что она точно так же напряженно пишет на всех лекциях, но ничего не может после запомнить и на экзаменах плачет.
Лишь под конец, когда до звонка оставалось уже минут десять, Погодин немного разговорился и высказал одну-две свежие мысли, никем не замеченные потому что все уже устали и даже девушка с конспектами отложила ручку.
Домой Погодин возвращался в самом отвратительном настроении. Он казался себе человеком самым незначительным, трусливым, нерешительным и поверхностным слишком легко идущим на компромисы и боящимся тяжелой кропотливой работы.
Погодин вспоминал, как сложно ему всегда было заставлять себя ездить в архивы и сидеть в библиотеках и книгохранах, а без этого настоящий ученый-филолог невозможен. Вспомнил он и много других тяжелых и неприятных случаев, как нельзя лучше доказывавших и подчеркивающих все его слабости и недостатки.
«Мне уже двадцать шесть, а я не совершил ничего яркого и талантливого. В эти годы и Пушкин, и Лермонтов, и Толстой были уже известны и имена их гремели на всю Россию. Раньше мне казалось, мой потолок уже далеко, теперь же кажется я уже достиг его. Смогу ли я быть хорошим отцом, а даже если и смогу, вдруг мой сын будет таким же тусклым, как и я сам или даже еще тусклее? Вот бы он был ярче — в десятки, в сотни раз!» — размышлял Погодин, большими, точно циркульными шагами, приближаясь к дому.
При этом о сыне он думал, как о чем-то еще несовершившемся, не появившемся на свет и был почему-то уверен, что жена еще не родила, схватки оказались ложными и, возможно, ее даже на несколько дней отпустят домой.
Эта уверенность была такой сильной, что когда он пришел домой, то не стал звонить в роддом, а решил прежде поужинать и выпить аспирин, чтобы наконец прекратился досаждавший ему кашель.
Когда же внезапно зазвонил телефон, Погодин вздрогнул и, засуетившись подбежал к нему, потеряв по дороге тапок.
Это снова была тетка жены, громкая и взбудораженная:
— Я тебе третий раз звоню, где ты ходишь? Поздравляю, у тебя мальчик, три пятьсот шестьдесят. В восемнадцать тридцать. Голова тридцать шесть, рост пятьдесят… Или это рост тридцать шесть. Неважно, короче…
Тетка говорила что-то и дальше, кажется, о том, что Даша плохо тужилась и акушерка вынуждена была ругать ее, потом ей делали какие-то уколы, поднялась температура и ее перевели в послеродовую к инфекционникам, но Погодин почти не слышал ее. После он уже не помнил, что тетка сказала и что он сам сказал ей помнил лишь, что в трубке раздались гудки и он, не осмыслив даже, что на этот раз победил, стоял и слушал их.
Все как будто было позади, но внезапной радости, которой он ожидал от этого известия, не было. «Наверное, счастье — это предвкушение чего-то. Когда момент наступает, счастья уже нет, но есть удовлетворение… Что с женой и с ребенком сейчас? Можно ли оставлять их в роддоме, в чужих руках?» — размышлял он.
Наутро Погодин позвонил в роддом и выяснил, что может уже принести ей передачу и послать записку.
— А увидеть? — спросил он.
— Не полагается до выписки, — ответили ему в регистратуре.
Выругав про себя существующие больничные правила, отнимавшие у него на несколько самых важных дней жену и сына, Погодин долго печатал на компьютере письмо, стараясь, чтобы оно была бодрым.
После университетской лекции он торопливо, то и дело с шага срываясь на бег, подходил к роддому. Он оказался в просторном холе как раз в ту минуту когда старая женщина, сидевшая в регистратуре, как раз говорила кому-то в трубку: «Девочка, два пятьсот». Голос у нее звучал даже не равнодушно, а совсем неокрашенно, словно у кассирши в магазине, просящей точно называть отдел.
Кандидат передал желтый пакет и приложенное к нему письмо вышедшей из отделения полной, добродушной на вид пожилой женщине. Во всем виде этой уверенной женщины в белом халате было что-то надежное и спокойное; так в представлении Погодина и должны были выглядеть медсестры в роддомах, няньки и поварихи. Когда медсестра собралась уже уходить, он попросил ее дать жене ручку и бумагу, чтобы она смогла написать ответ.
Толстая женщина обернулась и засмеялась с каким-то особым хитрым выражением. На ее круглых полной щеках у глаз обозначились морщинки.
— Записку? — сказала она озадаченно. — Зачем записку?
— Ну как же? Должен же я знать, что ей нужно! — возмутился Погодин подумав, что ему отказывают и в этом.
— А, ты новенький! — догадалась медсестра. — Обойди здание налево и еще раз налево, и там будет их окно. Сто вторая палата.
— А этаж какой?
— Первый. Я же ясно говорю: с т о вторая, — женщина покачала головой и укоризненно удалилась, удрученная его непонятливостью.
Погодин, удивленный, что такой простой способ не пришел в голову ему самому, бегом бросился на улицу и по газону обежал корпус. Он бежал и смеялся над роддомовскими порядками, где с виду все как будто нельзя, а на самом деле можно. Теперь уже и роддом не казался ему таким мрачным и уродливым, как вначале. Погодин заметил, что на уровне примерно трех-четырех метров от земли все его коричневатые кирпичи исцарапаны где острым камнем, где карандашом, а где и просто ручкой. Надписей были многие сотни, и они теснили, покрывали и вытесняли друг друга — «Антон 12.01.1990», «Машка Кузина. 25.07.1998», «Сын Петька! 08 окт 1993». Выше других, чуть ли не на уровне второго этажа, куда и дотянуться-то было невозможно, черной краской было крупно и коряво выведено:
«КИРЮХА 3–11–89.»
«Десять лет почти прошло, а никто выше не залез!» — усмехнулся Погодин невольно озирая газон и стену и прикидывая, на что мог взгромоздиться неугомонный Кирюхин родитель.
Завернув за угол и пройдя по вытоптанному газону, он почти сразу нашел нужное окно. Чья-то заботливая рука и здесь постаралась и под каждой рамой где краской, а где и гвоздем написала номер палаты.
Наступив ногой на выступавший под окном декоративный бортик, а руками ухватившись за крашеную решетку, Погодин подтянулся и заглянул в окно. На ближайшей к окну кровати он увидел жену. Она была в вылинявшей от множества дезинфекций ночной рубашке, открывавшей острые ключицы и еще больше подчеркивающей ее худобу, а рядом на спинке кровати висел безобразный больничный халат. Вьющиеся длинные волосы жены, предмет ее гордости, были туго стянуты светлой косынкой. Жена смотрела куда-то в сторону, и Погодина не замечала.
Кандидат хотел уже постучать в окно, как вдруг дверь палаты открылась и появилась женщина в зеленом халате с какими-то свертками. Она была Погодину неинтересна, и он снова хотел перевести взгляд на жену, как вдруг понял, что светки — это новорожденные дети. Внесшая их сестра подошла вначале к женщине лежавшей у двери, а потом к его жене и протянула ей второй сверток.
Жена неуклюже и очень осторожно взяла его и поднесла к груди, держа так будто это было что-то стеклянное и очень хрупкое. Погодин понял, что этот сверток и есть его сын, и все в нем замерло от любопытства и нетерпения. С того места, где он стоял, он мог рассмотреть лишь большое красное ухо и часть щеки. Подождав, пока медсестра уйдет, он постучал согнутым пальцем в стекло.
Жена подняла голову и, заметив его в стекле, посмотрела укоризненно и погрозила пальцем.
Оторвав правую руку от решетки и нетерпеливо замахав ею, Погодин потребовал, чтобы она поднесла сына ближе к окну. Спустив с кровати босые ступни, жена подошла и на вытянутых руках показала ему ребенка. У сына были короткие и словно мокрые светлые волосики, сквозь которые просвечивала голова багрово-синее сморщенное лицо, закрытые глаза и синевато-малиновые тонкие губы. Этими губами малыш постоянно делал странные движения, то расширяя их, то сужая и просовывая между ними кончик языка. Изредка он открывал узкогубый рот и икал по два или три раза сразу. Ребенок показался Погодину некрасивым и совсем на него не похожим, и оба открытия были неприятными, но он все не мог оторвать от него взгляд, надеясь увидеть на его лице хотя бы крупицу осмысленного выражения. В то же время по лицу жены Погодин видел, что сын ей нравится и она считает его своим, и это открытие было ему удивительно.