type="note">[354].
А что же «народ»? После того как крестьяне революционной и наполеоновской эпохи часто восставали против наступления на традиционное общество, предпринимаемого французами и их приверженцами, вряд ли следовало ожидать, что крестьяне времён Реставрации станут сражаться за те идеалы, с которыми их отцы пытались столь отчаянно бороться. Между тем, что касается городских низших классов, то можно было бы противопоставить воинственность федератов 1815 г. традиционализму таких групп, как неаполитанские лаццарони, вдобавок даже ремесленники, которые теперь попали под растущее тяжёлое давление из-за упразднения гильдий и распространения машин, скорее всего противились бы революции точно так же, как и становились бы на её сторону (например, в Вандее ручные ткачи редко фигурировали в рядах участников происходивших одно за другим восстаний). Итак, хотя явлений типа крестьянских бунтов, разрушения машин и массового бандитизма было в изобилии, народ вряд ли являлся той революционной силой, о которой мечтало подполье.
Разумеется, к 1848 г. — а может быть, даже к 1830 г. положение резко изменилось, но в 1815 г. лишь один единственный фактор уберёг европейское революционное движение от полного упадка. Тогда как в восемнадцатом столетии войска всегда находились на стороне режима, теперь это прекратилось. Будь то в Швеции в 1809 г., в Пруссии в 1812 г. и во Франции и Испании в 1814 г., мы обнаруживаем пример за примером того, что армии вмешивались в политику, защищая свои профессиональные интересы: шведская армия, раздражённая причудами Густава IV и встревоженная его приёмами ведения войны, двинулась на Стокгольм, чтобы его свергнуть; Йорк, отчаянно старавшийся спасти свои войска, а может быть, и спровоцировать войну с Францией, по собственной инициативе прекратил военные действия против России; в апреле 1814 г. Наполеона заставили отречься от престола его же генералы; а в следующем месяце испанская армия, стремившаяся к отмщению за годы военных поражений и антимилитаризма либералов, восстановила абсолютную монархию. Тем не менее во Франции события 1814 г. предзнаменовывали восстановление нерушимых уз, некогда соединявших армию и престол, ничуть не больше, чем в Испании. Напротив, когда восстановленные бурбоновские монархии нарушали интересы военных, армии в резкой форме напоминали им о границах возможного: первый из целой серии военных мятежей против Фердинанда VII случился уже в сентябре 1814 г., а события Ста дней во Франции опять же произошли благодаря оскорблённой армии.
Итак, армии не были политизированы — французские войны просто наделили их — по крайней мере отдельные элементы офицерского корпуса — чувством своих корпоративных интересов, которому часто бросался беспрецедентный вызов. В то же время военные, брошенные силой обстоятельств в центр общественной жизни, повсюду приобрели большое самомнение. Как замечает Форд:
«К лучшему это или к худшему, но Наполеон, его и сражавшиеся против него военачальники придали военным… сочетание престижа и самосознания, необходимое для того, чтобы сделать их настоящей силой в гражданских делах»[355].
Ещё более коварную роль сыграл культ героя: будь то такие чванливые испанские генералы как Хосе Палафокс и Франсиско Баллестерос, удалой русский партизанский командир Денис Давыдов или даже Иоахим Мюрат, храбро принявший смерть от расстрельной команды Бурбонов после своих безрассудных «Ста дней» в октябре 1815 г., офицерский корпус Европы приобрёл ряд образцов для подражания, которые подталкивали многих его представителей к поискам роковой славы. Это новое самосознание совсем не обязательно играло на руку революционным политикам — так, в Пруссии традиционалистская фракция, неявно господствовавшая в офицерском корпусе, после 1815 г. постепенно отодвигала в сторону своих реформистски настроенных соперников и склоняла Фридриха-Вильгельма к всецело реакционной политике, а в Австрии армия сохраняла полную лояльность в течение всего периода 1815–1848 гг… Однако в Неаполе, Пьемонте и Испании впечатления от абсолютистского правления, оставившие глубокие следы в армии, аристократический фаворитизм и финансовое банкротство склоняли многочисленных офицеров к либерализму. Они завязывали тесные связи с сетью заговорщических и масонских групп, которые пышным цветом расцвели в Италии и Испании времён Реставрации и обеспечивали революционное движение жизненно необходимым ему головным отрядом, без которого оно было бы обречено на провал; так испанская, неаполитанская и пьемонтская революции 1820–1821 гг. начинались как военные мятежи, в которых на передний план выдвигались профессиональные интересы армии. В равной мере и в России молодые офицеры, вернувшиеся с войны в Германии и Франции, пришли в ужас, увидев контраст между прогрессом, процветанием и общим духом свободы, с которыми они столкнулись на Западе, и дикостью, мракобесием и отсталостью, типичными для их родины. Они, находясь под меньшим влиянием, чем их собратья в других местах, чисто военных интересов (хотя и у них вызывали резкое осуждение телесные наказания и царившее повсюду плохое обращение с простыми солдатами, и одной из их целей являлось создание армии, стимулируемой не страхом, а патриотическими чувствами), организовали ряд тайных обществ, надеясь, что им удастся склонить Александра I к внутренним реформам, и в конце концов в 1825 г. подняли военный мятеж в Санкт-Петербурге в безрассудной попытке помешать восшествию на престол вызывавшего сильный страх великого князя Николая.
Таким образом, революционное движение приобрело мощного союзника в лице молодых офицеров, воодушевляемых впечатлениями французских войн и приводимых в уныние Реставрацией. Карл Маркс был, наверное, совершенно прав, когда писал, что «кульминационный пункт наполеоновских идей — превосходство армии»[356]. Однако в некотором отношении в этом скрывалась глубокая ирония, так как в то же самое время формировалось другое направление политического протеста, которое не могло относиться к таким самовлюблённым личностям, как Рафаэль Риэго (Rafael Riego), Гильельмо Пепе (Guiglielmo Pepe) или Павел Пестель не иначе как к своим противникам. Наполеоновские войны в ходе процесса, который оказался гораздо более длительным, чем союз между политическим протестом и инакомыслием военных, породили современное движение за мир. Формально христианские церкви всегда осуждали войну, в равной степени такой же точки зрения по большей части придерживалось интеллектуальное сообщество, а немногочисленные протестанты-сектанты ещё с восемнадцатого столетия отказывались брать в руки оружие. Более того, к концу восемнадцатого столетия эти дремлющие антивоенные настроения обрели политическую форму благодаря произведениям философов. Для таких мыслителей, как Жан-Жак Руссо, Иммануил Кант и Томас Пейн, было аксиомой, что человек по своей природе миролюбив, а войны по своему смыслу противоестественны, и за них несут ответственность короли и их честолюбие. Между тем для таких экономистов-теоретиков, как Адам Смит, война была абсурдна и с точки зрения торговли и промышленности, будучи не только наносящей ущерб