перевязанные телефонным проводом. Из карманов его пальто наружу выбирались голодные котята, которых он имел обыкновение подбирать на улицах города. Кафе наполнялось отчаянным кошачьим писком, под который книголюб начинал работать.
Из недр какого-либо кармана Щелкунов извлекал чернильницу «Ванька-встанька» и несколько гусиных перьев; садился за столик, лезвием бритвы очинял перо и, посапывая, начинал писать почерком, похожим на допетровскую вязь. Если кто-нибудь приносил ему для оценки редкую книгу, Щелкунов прилагал все усилия, чтобы завладеть ею. Почти касаясь всклокоченной бородой страниц фолианта, он перелистывал его, принюхивался к переплёту и, криво усмехаясь, изрекал:
– Широко известное издание. Можете купить в любой день на развале под Китайгородской стеной. Вы просто обмишурились. Мне вас жаль. Но, в общем, могу обменять эту книжицу на…
Не дожидаясь согласия любителя, он прятал его приобретение в объёмный портфель. И никакими уговорами и силой вернуть «экспроприированную» книгу никому и никогда не удавалось.
Работу Щелкунова неоднократно наблюдал начинающий писатель К. Г. Паустовский. Заметив его интерес к своей персоне, старый журналист предложил как-то Константину Георгиевичу пойти с ним в ночлежный дом у Виндавского (Рижского) вокзала. Там проживал опустившийся тульский поэт-самоучка, у которого были письма Л. Н. Толстого.
Когда подходили к дому убогих, Щелкунов вдруг схватил своего напарника за руку и потащил к афишному столбу. Укрывшись за ним, задыхаясь, пояснил свои действия:
– Стоит, маклак! Вон видите, на тротуаре против ночлежки старик в рваной панаме, с козлиной бородой. Я взял вас, чтобы вы мне помогли.
– Чем же я могу помочь? – удивился Паустовский.
– Уведите его. Я пережду в аптеке.
– Да как же я его уведу?
– Прикиньтесь сыщиком. Он не выдержит. У него рыльце в пуху. Я сам покупал у него книги, украденные из Исторического музея.
Константин Георгиевич «прикинулся». Получилось. Но в душе остался неприятный осадок от пособничества книжному фанату. Впрочем, скоро это прошло: Щелкунов завоевал всех посетителей кафе журналистов блестящей импровизацией о книге:
«– Книга, созданная руками человека, стала такой же категорией вечности, как пространство и время. Смертный человек создал бессмертную ценность. Сквозь все времена книга проносила мысль в первозданной её чистоте и многообразии оттенков, как бы только что рождённую. Мы вникаем в каденцию[60] медлительных стихов Гомера, и перед нами происходит чудо – тысячелетний окаменелый гомеровский посох распускается цветами живой поэзии.
Века ушли в непроницаемый туман. Только человеческая мысль резко сверкает в нём подобно голубой звезде Веге, как бы вобравшей в себя весь свет мирового пространства. Никакие провалы истории и глухие пространства времён не в состоянии уничтожить человеческую мысль, закреплённую в сотнях, тысячах и миллионах рукописей и книг…»
И так мыслил по существу безвестный русский журналист, живший в эпоху революций и Гражданской войны. Сколько же оригинальных умов прошли тенью по беспредельным просторам России и канули в вечность, так и не востребованные своим временем?!
Бывший. Жизнь Лидии Ивановны Гринёвой, женщины крайне чувственной, была трудной, с большими эмоциональными перепадами. В молодости – встречи с поэтами из окружения Сергея Есенина, посещение ими её дома, посиделки за самоваром, чтение стихов:
– Читали у нас свои произведения многие, читал и Сергей Есенин. От всех поэтов его отличала необычная, я бы сказала, артистическая манера чтения. Каждое его стихотворение было как зарисовка настроения. Никогда два раза он не читал одинаково. Он всегда раскрывался в чтении – сегодняшний, сиюминутный, когда бы ни было написано стихотворение. Помню, после чтения «Чёрного человека» у меня вырвалось: «Страшно!» Все на меня оглянулись с укоризной, а Сергей Александрович помолчал и откликнулся как на собственные мысли: «Да, страшно!» Он стоял и смотрел в замершие окна.
В памяти Гринёвой Есенин остался элегантным молодым человеком, относившимся очень заботливо к своей внешности:
– Была в Сергее Александровиче удивительная ловкость и непринуждённость. Всё, что он делал: подвинет за спинку венский стул, возьмёт из рук чашку, откроет книгу, – получалось ладно. Ладный он был и в том, как одевался, как носил любую одежду. Никогда одежда его не стесняла. Между тем заметно было, что она ему не безразлична. И за модой он следил, насколько в те годы это получалось. Особенно запомнилось его дымчатое кепи. Надевал он его внимательно, мог лишний раз сдуть пылинку. Мне этот жест всегда потом вспоминался в связи со строкой: «Я иду долиной, на затылке кепи…»
…После смерти поэта началась разнузданная критика его произведений и его бывшего окружения. С. А. Толстая пыталась найти поддержку у Горького: «Алексей Максимович, думаете ли писать о Сергее в ответ на нападки? Вы – единственный человек, который мог бы сейчас сказать по-настоящему, чтобы эти люди пришли в себя, а то они совсем взбесились. Сергей уже стал „фашистом“ (!), по отзову особо ретивых».
В 1927 году с лёгкой руки Н. Бухарина появилось выражение «есенинщина». «Есенинщина – это самое вредное, заслуживающее настоящего бичевания явление нашего литературного дня.
Есенинский стих звучит нередко как серебряный ручей. И всё-таки в целом есенинщина – это отвратительная, напудренная и нагло-раскрепощённая матерщина, обильно смоченная пьяными слезами и оттого ещё более гнусная.
Идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого национального характера: мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, обожествление самых отсталых форм общественной жизни вообще…» («Злые заметки» – «Правда», 12 января).
С. Есенин
Имя любимого поэта стало опасно произносить вслух, оборвались связи с его друзьями и его окружением. А тут ещё погиб муж Белуччи – писавший на итальянском языке прозу, и разом кончилась богемная жизнь дочери бывшей графини Курбатовой. С большим трудом Лидия Ивановна устроилась чернорабочей на завод резиновых изделий «Красный богатырь». Но это «падение», к счастью, не отразилось на её внутреннем мире: по-прежнему много читала и… вела дневник, что в трагические 30-е годы было смерти подобно. Для нас в нём интересна запись 1937 года о встрече с Рюриком Ивневым.
Это был действительно друг Есенина, безоговорочно преданный ему. Айседора Дункан, женщина изумительной чуткости, безошибочно улавливавшая все оттенки настроения собеседника, говорила, что больше всех и глубже всех любит «её Есенина» Риурик – так она произносила имя Ивнева. Находясь в Москве, друзья встречались почти ежедневно. Сергей Александрович посвятил Ивневу большое стихотворение «Пантократор».
Неожиданная встреча с Ивневым произошла у кафе «Красный мак», на углу Петровки и Столешникова переулка. Друг Есенина запомнился Белуччи-Гринёвой внутренней выправкой, сдержанностью и взглядом «в бесконечность». Теперь перед ней был замкнувшийся и «потускневший» человек. Он был любезен, но, казалось, через силу.
Лидия Ивановна сказала, что рада видеть старого знакомого, что