– Тихо! – прикрикнул Харбони, и конь опять замер.
Сейчас Харбони тремя выстрелами свалит Шукейри и двух его спутников, скорее всего, этого самого Гиллеля, да будет он проклят, и еще какого-нибудь еврея, да будут они все прокляты! Затем он спустится и подберет феску шейха и – что там у евреев – картузы, шляпы или меховые шапки, каждая из двенадцати лисьих хвостов. А дальше надежда на ноги-крылья Сариа.
На этих крыльях влетит он в лагерь, обрушит на бедуинов новость:
– «Вставайте! Шейха убили! Мы с ним были вдвоем, а тех было трое! Шейх Махмуд – о святая душа! – наслаждается гуриями в Райском саду. А этих убил я – вот этой самой рукой! Из вот этой самой винтовки! Отмстим, братья! Уничтожим змеев, змей и змеенышей, попавших нам в руки! Не нужны нам их мерзкие деньги! Смерть проклятому отродью!»
Конечно, все это страшно рискованно. Найдется кто-нибудь вроде Абеда или Али-Рахмана, кто засомневается, не сам ли Оседлый разделался и с Шукейри, и с евреями – уж больно гладко все соответствует его навязчивой идее расправиться с пленниками. Но что тот сможет против толпы? Если как следует разъярить орду бедуинов, если со всех сил заорать «Дави евреев!», то начнется такое, что десять али-рахманов и двадцать абедов ничего поделать не смогут. Воодушевленный этой мыслью, Омар крепче сжал в руках свой «Шарп».
Секунды тянулись нестерпимо долго, слипаясь в минуты. Солнце медленно вскарабкивалось на синюю крутизну, упираясь лучами в уступы редких облаков. Точки на дороге понемногу росли, превращаясь во всадников. Уже ясно различимы были очертания верблюда, на котором чернел человек в феске – шейх Шукейри, – и по тому, что слева и справа плыли два пятнышка поменьше, Харбони понял – спутники шейха едут на ослах. Что ж, так и положено зимми! Хозяева-мусульмане должны возвышаться над униженными неверными. Ах, если бы все было настолько просто! Чувствовал Харбони, сердцем чувствовал – евреи лишь маскируются под зимми. Захватить они хотят этот край, сердце мира!
Расстояние между ним и странной процессией уже сократилось настолько, что можно было разглядеть ружейные дула, которые оба еврея направляли на Шукейри.
Гм... Неплохо придумано! В случае малейшего подвоха, малейшего даже шевеления со стороны араба, оба стреляют одновременно, и хотя бы один да попадет.
Тьфу! Плохо придумано! Дурацкий план! Вздумай сейчас Шукейри попросту вывалиться из седла и, перевернувшись в воздухе, встать на ноги – а для бедуина это проще простого – и получится, что один из конвоиров уже из игры выбывает – между ним и Шукейри тупо стоит верблюд; а успеет ли другой среагировать, большой вопрос. Привычный к схваткам бедуин с карабином в руках увернется от вражеской пули и сам всадит пулю в неуклюжего еврея быстрее, чем произнесет имя Аллаха. Но ведь проклятый Гиллель с сообщниками это прекрасно понимают. В чем в чем, а в хитрости их племени не откажешь. Значит, они что-то замыслили. А этот конвой – для отвода глаз.
Харбони почувствовал, как по спине бежит неприятный холодок. От евреев можно всего ожидать. Но почему шейх Шукейри дает себя обмануть?
Не высовываясь из-за валуна, Харбони протиснулся в узенькую щель между скалами и, пачкая и разрывая галабию, подполз к Сариа. Тот покосился на него огромным темным глазом и фыркнул, обнажая зубы.
– Тсс-с-с... – пробормотал Харбони почему-то шепотом, хотя, начни он сейчас кричать во всю мочь, все равно бы с дороги его не услышали.
Из полотняного мешочка, притороченного к седлу, он вытащил сокровище, которое, сам не зная зачем, всегда носил с собой, и вот пожалуйста – пригодилось. Этот бинокль он купил в Иерусалиме на рынке, где можно было купить все, что угодно. Бинокль был новенький, французский, обтянут кожей, окуляры управлялись при помощи деревянного ролика, на ободках виднелась надпись CHEVALIER OPTICIEN * PARIS *.
Харбони не стал возвращаться на прежнее место, а полез по скале, пользуясь тем, что с дороги увидеть его было невозможно. Карабин болтался на плече, приклад неприятно хлопал по бедру. Вот сейчас он поставит ногу на уступ, и увидит с гораздо более высоко и удобно расположенной точки, что там интересного внизу творится.
А творилось вот что – меж валунов, напоминающих пенистые валы, по склонам долины, похожим на каменные волны, параллельно дороге двигались большие точки. Это были люди. Много людей. Десятки людей. Передние уже вырастали в большие пятна. Точно хвосты у буквы «та» в арабском алфавите или у запятой в латинском, возле некоторых из этих пятен топорщились ружейные дула.
Харбони все понял. Хотя лица Шукейри еще нельзя было рассмотреть, Харбони не сомневался, что оно перекошено ужасом. Еще бы. Ведь не только два ствола в руках конвоиров были направлены на него. Мало того, что он вел вооруженный отряд евреев туда, где бедуины прятали заложников; он сам по сути был заложником.
Первая мысль была – двумя выстрелами снять конвоиров и – и что? Шукейри пустит вскачь верблюда... и верблюда этого тут же снимут выстрелами из-за вон того валуна. Или из-за вон того. Или вон из-за той акации. Похоже, положение знаменитого шейха безнадежно. На что он сам-то надеется? На еврейское милосердие? Должно быть, получил торжественное слово раввина, что пощадят его, вот и держится за это слово, как ибис за ветку во время урагана. А ему, Харбони, что делать? В первую голову чего не делать – не быть замеченным. А дальше? А дальше – он не то чтобы что-то стал планировать, а прямо-таки воочию увидел, что произойдет в ближайшие минуты и часы. Он увидел себя, ставящего левую ногу вот на этот плоский камушек, что лежит на гладком уступе примерно в полушаге. А правую вон в ту выемку в каменном срезе горы. И вот уже, ухватившись цепкими пальцами за край скалы, он протискивается за большой валун так, что его не видно с дороги. А вот он, пробежав по сухим кочкам, прыгает на дрожащего от нетерпения гнедого Сариа, косящего острым оком, и, полуразвернувшись, слегка хлопает его ладонью по крупу. В следующим кадре Харбони увидел, как Сария, осторожно ступая по горной тропе, медленно спускается с утеса и выходит на дорогу, делающую здесь петлю. Пока евреи взбираются, пыхтя, на кручу – причем все, кроме Шукейри и раввинов, шагают не по камням, хорошо утоптанным и измельченным десятками тысяч колес, а по мелкой осыпи, которая под ногами все время ползет вниз и утягивает тебя вслед за собой – он тем временем мчится, припав к гнедой гриве Сариа, летит, тараня прозрачный воздух иудейских гор своим вычеканенным в утренних лучах орлиным профилем. Понемногу исчезают каменные глыбы и откосы цвета высохшей травы, на смену им приходят склоны, поросшие лесами.
Вот он влетает в знакомое ущелье. Бородатые темнолицые бедуины, не выпуская из рук карабинов, со всех сторон сбегаются к нему.
«Братья! – кричит он. – Все пропало! Евреи захватили нашего шейха. Они ведут его сюда! Их много и они вооружены до зубов! Скорее, братья, нам надо уходить! Но прежде отомстим этим негодяям! Смерть евреям!»
«Смерть евреям!» – орут разъяренные бедуины, в утренних лучах сверкают клинки сабель, по земле катятся еврейские трупы – мужские, женские, детские...
Он опомнился. Все это будет, будет. Нужно только сделать первый шаг – один маленький первый шаг вон на тот плоский камушек. Вот так вот.
«Крак!» – сказал камушек, разваливаясь пополам. Нога безуспешно попыталась зацепиться за скалу и соскользнула в пустоту. Правая рука судорожно сжала острый выступ, который вонзился в ладонь с такой силой, с такой болью, с такой злостью, что она тотчас же разжалась. Левая ухватилась за воздух, но это не помогло. Мир перевернулся – в прямом смысле – и каменистое дно ущелья, поросшее свежей травой и изумительно прекрасными маками стало стремительно приближаться к Харбони. Он летел в пропасть.
* * *
Ирис скорбно опустил лиловые веки. Рядом раскрыли глаза два анемона – один жгуче-алый, другой с розоватым оттенком, или это солнце на нем играет? Пурпурный аргаман показывает желтый язык. Нежный крокус, высунувшись из трещины в камне, на котором покоится твоя сломанная нога, с удивлением на тебя смотрит. Почему, пока не сверзишься с кручи и не покалечишься, не замечаешь всей этой красоты? Зачем мечешься, гоняешь туда-сюда коня, плетешь интриги, жизнью рискуешь, чтобы расправиться с какими-то там евреями? Все время тебе чего-то не хватает, а ведь все, что надо – приблизить лицо вот к этим цветам, раскрыть глаза, как эти цветы, и пить жизнь.
Да вот жизни-то осталось всего ничего. Боль такая, что ни о каких передвижениях и думать нечего. И шаги евреев все глуше и глуше. Сейчас они пройдут, и он останется один. И умрет. Но если он все-таки соберется с силами и окликнет их, то он все равно, наверно, умрет. Потому, что эти евреи, эти чудовища, наверняка прикончат его. Не могут не прикончить – ведь он, наткнись на кого-нибудь из них, беспомощного, обездвиженного, наверняка бы прикончил. Но все-таки так остается хотя бы один шанс из... О Аллах, милосердный! Спаси меня! Дай мне силы докричаться до этих евреев! Прочисть им уши!