— Я встретился с вами, — запротестовал Павел, — только потому, что мне сказали, будто вы можете провести меня в лазарет к черногорцам.
Вани поднялся и пообещал, что завтра постарается это сделать. Нужны только деньги.
Тем временем шум в трактире нарастал, людей становилось все больше, в дверях у зеркала все чаще останавливались женщины. Однако священник теперь на них уже не смотрел.
И только тут Павел увидел дожидавшегося у порога Агагиянияна.
Прощаясь, отец Михаил посоветовал ему не беспокоиться о владыке Василии. Владыка хоть и говорит, будто задумал переселить в Россию всю Черногорию, а черногорцев-воинов зачислить в сербский гусарский полк в Санкт-Петербурге, на деле все кончится тем, что в Черногорию придут русские. Владыка Василий едет в Россию не для того, чтобы переселить Черногорию в Москву, а для того, чтобы призвать в свое отечество москалей. Владыка Василий мудр, пусть капитан, кто бы он ни был, запомнит это.
— А когда Российская империя появится на Адриатике, все наши кровные враги попрячутся в норы, как мыши, — закончил Вани.
Когда Исакович и Агагияниян вышли из трактира на Флейшмаркте, вокруг царила темнота, но темнота прозрачная, летняя, с синевой. В этой синеве мерцали фонари. Слова, услышанные им при расставании с Михаилом Вани, глубоко потрясли Павла, словно пред ним свершилось великое, грозное чудо, словно с невероятным грохотом сверкнула во мраке молния и осветила путь: он увидел Россию такой, какой она до тех пор ему еще ни разу не представлялась. И он буквально онемел от этих слов, сказанных неученым, полуграмотным, погрязшим в блуде монахом, растратчиком монастырской казны.
Ему показалось даже, что отец Михаил вознесся куда-то в вышину…
При помощи Вани, вернее при помощи аптекаря Игнаца Штенгеля, который бывал раньше в лазарете, Исакович получил разрешение посетить переселявшихся в Россию больных черногорцев. Некий доктор Долчетти, известный венский врач, письменно засвидетельствовал, что в лазарете находятся истощенные от голода, страдающие лихорадкой и поносом, отравившиеся грибами люди, но больных лепрой среди них нет!
Первого августа 1752 года Исакович побывал в лазарете.
Он вошел, сверкая своей сирмийской гусарской формой, в сопровождении аптекаря и караульного начальника.
У ворот поднялся шум. Черногорцам сказали, что прибыла комиссия, чтобы осмотреть двух мужчин, которые якобы находятся при смерти. И потому, когда Исакович вошел, все вокруг притихли. Однако никто, казалось, не обращал на него внимания.
Мужчины и женщины молча стояли вдоль стен в длинных, сырых и темных коридорах, куда свет не проникал даже среди бела дня. Собственно это был не лазарет, а сохранившийся с давних времен карантин, который теперь именовали лазаретом. Постройки стояли у самой реки, через высокие, узкие, походившие на бойницы окна видны были лишь плавни, болота и вода. Кирпичные своды и стены пока еще кое-как держались. Внутри помещения было несколько очень больших палат, застеленных дощатым, поросшим травою полом. Исаковичу сказали, что под полом гнездятся змеи, но эти странные люди не разрешают их уничтожить. Говорят, что змеи, мол, их хранительницы!
Из коридоров и палат другого выхода, кроме того, который вел к воротам и к понтонам, очевидно, не было. Мост тоже был огорожен палисадником, за которым расхаживала стража. Лазарет Мариенхильф был отрезан от мира. Как и всякая тюрьма в те времена.
У входа было еще светло, но чем дальше шли Исакович и его спутники, тем становилось темнее, и глаза только постепенно привыкали к полумраку. У ворот с важным видом сидели на корточках старики, подставляя спины лучам уже неяркого закатного солнца.
Они едва удостоили Исаковича взглядом.
Все тут были одеты в какие-то чудные одежды, даже толпившиеся вокруг пришедших дети. Аптекарь объяснил Павлу, что, когда пронесся слух о лепре, у черногорцев отобрали и сожгли всю одежду вплоть до рубах. А вместо нее выдали то, что смогли собрать в Вене. Дело дошло до драки с караулом, но, когда черногорцам пригрозили, что их оставят без пищи, если они не подчинятся, эти бедолаги смирились — ради своих детей.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Аптекарь Штенгель был им хорошо знаком, и против него они, видимо, ничего не имели. Хотя он мог произнести всего несколько слов на их языке, они, зная, что через него поступает провизия, относились к нему хотя и с раздражением, но все же и с некоторым доверием и уважением.
Когда они услышали, что посетивший карантин офицер говорит на их родном языке, вокруг Исаковича поднялся крик, посыпались вопросы:
— Звать-то тебя как?
— Уж не из Рагузы ли ты?
— Албанец?
— Или венецианец?
— Папежник?
И люди повалили за ним, решив, что и в самом деле прибыла какая-то комиссия, назначенная австрийскими властями.
Павел неуверенно шагал по коридорам, где стояла промозглая сырость, как осенью или зимой; он с трудом различал во влажном полумраке лица людей и отчетливо видел только прыгавших вокруг него оборванных, полуголых и высохших, как скелеты, ребятишек. Он шел вслед за аптекарем, рядом с караульным начальником, который старался быть любезным и разговорчивым, и этот подвал с настеленной соломой, которая, верно, месяцами не менялась, напоминал Павлу конюшню. Лежавшие на полу люди были укрыты тряпьем.
Однако, несмотря на весь этот ужас, ни один стон, ни одна жалоба не нарушали тишины. Люди не приближались к Исаковичу, так что нельзя было даже уловить их выражение лиц. По большей части они стояли неподвижно, прислонившись к стене. Точно высохшие мумии с темными, покрытыми смертельной бледностью восковыми лицами, они стояли спокойно и ждали, пока мимо них пройдет комиссия. А потом, точно тени, скользили вдоль стен. Кто знает, куда. Человеческое ухо не могло уловить ни единого звука, кроме непрерывного шума тихо двигавшихся людей, которые шли то туда, то обратно, шли, почти не останавливаясь, хотя и знали, что выхода отсюда нет.
Когда глаза Павла привыкли к полумраку, а уши — к необычной тишине, он начал улавливать отдельные слова, но ему показалось, что они доносятся издалека и едва слышно, словно кто-то перекликался в горах или в ущельях. Перекликался хрипло. Слова эти будто вырывались из каких-то пещер и чуть слышно летели по лазарету, как летят ласточки.
Павел уловил несколько имен, несколько вопросов, но ответа на них не услышал.
Неясный шум голосов не стихал ни на минуту.
Исакович не мог понять, кто именно спрашивает и о чем, кто и что отвечает. «Видно, мне только чудится, будто я слышу голоса людей, — подумал он. — Это только непрестанно звучит эхо! На самом же деле кругом по-прежнему царит тишина».
Он будто онемел от ужаса.
Штенгель что-то объяснял по-немецки, уверяя, что вначале все тут было совсем по-другому. Людям разрешалось выходить до захода солнца в город. И пищу им давали аккуратно, и врачи их посещали. Но все изменилось, когда был обнаружен покойник. Лепра! Тогда принялись жечь одежду, отбирая ее даже у женщин, всем запретили выходить из лазарета, пищу приносили редко и ставили ее прямо на землю, перед воротами. Теперь никто сюда больше не заходит, никто этими несчастными не интересуется. И он не удивится, если в одно прекрасное утро окажется, что все они тут перемерли.
Они не кричат, не шумят, никто из них не воет у ворот.
Но сейчас, когда капитану удалось заполучить свидетельство доктора Долчетти, все переменится! У Долчетти большие связи наверху.
Исакович остановился у какого-то прохода, где стояли несколько женщин с малыми детьми. На их осунувшихся испитых лицах еще можно было различить следы былой красоты.
Он подошел ближе к стоявшей у стены женщине — в складках ее юбки пряталась девочка — и вдруг увидел, что женщина эта — писаная красавица, так ему по крайней мере показалось. Точно изваянная из камня, высокая, статная, закутанная с головы до пят в черное одеяло, она смотрела на него огромными зелеными глазами. Она была еще совсем молода. Ему показалось, что ее длинные ресницы — пепельного цвета.