ли с лесом в час утренней зари,
Когда туман клубился над озером вдали
И, зелень одевая как сетью золотой,
Светило дня вставало над ширью луговой?
Ты помнишь: смутный шорох, протяжный вздох листвы,
Брильянтовые змейки на бархате травы,
И на тропе росистой игру живых теней,
И папротников говор у дремлющих корней,
Я шум вершин зеленых, их отблеск заревой, —
Звук первый пробужденья, последний вздох ночной...
Беседовал ты с полем в заката тихий час,
Когда над зыбкой нивой последний отблеск гас,
И тучки догорали в лазурной вышине,
И трав благоуханье струилось в тишине?
Подслушал ли над узкой краснеющей межой
Берез двух, стражей поля, беседу меж собой,
И гул веселый стада, бредущего домой,
Овеянного пыли волною золотой?
Ты помнишь: звон далекий за дремлющим селом.
Дымок овина серый на небе голубом,
И за опушкой мглистой протяжный птицы зов,
И отзвук отдаленный проезжих бубенцов.
Шептался ль ты с рекою в час ночи голубой,
Когда струя лепечет, облитая луной,
Вся в блестках серебристых, во власти чар ночных,
Таинственные речи средь зарослей густых?
Ты помнишь: звук свирели с далекого бугра,
Трепещущее пламя прибрежного костра,
Белеющие хаты уснувшего села,
И мельницы забытой два черные крыла,
И утлый челн рыбацкий на лоне водяном,
И ропот вольной струйки под режущим веслом...
Внимал ты смутный шепот прибрежных камышей,
Плеск рыбки серебристой средь дремлющих зыбей,
И полный грусти голос кукушки за рекой?
И тайный зов природы постиг ли ты душой?
«Тайный зов природы» услышали мы оба, утомленный жизнью отец и в блеске жизненной весны дочь, и мы горячо молились ей в ее храме, между лесом, полем и рекой, вопрошая друг друга: ты помнишь, помнишь?..
В лихорадочной работе прошла следующая осень в Одессе. Когда я вернулся туда, меня обступили издательские заботы. Нужно было перепечатать первую часть учебника, так как первое издание (5000 экз.) все разошлось и не хватало книг в школах для начала учебного года. При всей спешности перепечатки, я не удержался от пересмотра текста и внесения существенных поправок, в смысле большего приспособления к педагогическим требованиям, что привело потом к «одобрению» этой части учебника для школ ученым комитетом Министерства просвещения, вместо прежнего «допущения» (в этом мне помог барон Давид Гинцбург, бывший членом ученого комитета). Но главная забота была теперь об издании 1.-го полутома «Всеобщей истории евреев». Объявленная в газетах подписка на трехтомное издание шла так туго, что не могла бы покрыть и части типографских расходов. Пришлось в кредит покупать бумагу и печатать в большой типографии Левенсона. Сложную работу я проделывал в корректуре: я много переделывал, дополнял, шлифовал стиль. Немало было внесено дополнений, рискованных в цензурном смысле, и все время преследовала меня мысль, не заметит ли цензор этих вставок при контроле после выхода книги. Желая выпустить книгу до конца года, согласно объявлению в газетах, я работал «с раннего утра до позднего вечера» (запись в дневнике); вместо ежедневных прогулок в парке, я ходил в типографию на Канатной улице, относил исправленные корректуры и брал новые, читал «ревизию» уже положенных в машину листов, распоряжался, волновался по поводу всякой технической неаккуратности. Острые материальные заботы терзали душу. В записях нахожу указание, что возросший до 200 рублей месячный бюджет был нам не по силам; увеличились расходы на обучение детей (обе дочери и сын учились в частных гимназиях, взимавших высокую плату за учение, и у домашних учителей). «Средства иссякли, предстоят большие платежи типографии, а у меня кроме большого минуса в виде долгов ничего нет».
А кругом я видел еще более горькую нужду. «Я теперь сильнее чувствую и горе ближних, которых волна жизни прибивает к моему берегу. В последнее время вновь участились посещения несчастных самоучек (экстернов), просящих о хлебе, учителях, книгах. Хлопочу о них сколько могу, но вижу, что горю этих сотен юношей, прибывающих в Одессу как „голим лимком Тора“ (странствующие по местам знания), нельзя помочь иначе, как путем твердой организации, требующей массы денег и труда». На очереди стояли устройство курсов для подготовки экстернов к экзаменам и снабжение их книгами из библиотек. Самым большим книгохранилищем в Одессе, кроме городской Публичной библиотеки, была библиотека Общества евреев-приказчиков, имевшая богатые русский и еврейский отделы. В то время молодой служащий городской управы Д. О. Ландман{343} много работал в этой библиотеке, стараясь расширить ее и превратить в культурный центр. К нему-то я и направлял жаждущих знания юношей с просьбами о снабжении их духовной пищей, и тут им эта пища давалась более щедрой рукой, чем телесная пища в дешевой кухне. Ландман привлек некоторых знатоков еврейской литературы из экстернов для составления систематического каталога еврейского отдела библиотеки, а затем упросил меня и Ахад-Гаама редактировать этот каталог, который содержал не только список книг, но и журнальных статей (впоследствии был напечатан, как хорошее библиографическое пособие). Из работавших под нашим руководством составителей помню крайнего идеалиста Зеличенко{344} человека с огромной начитанностью в еврейской и общей литературе и чистою душою младенца. Я его однажды отрекомендовал для приведения и порядок библиотеки Общества просвещения, и когда по окончании трудной работы ему хотели уплатить несколько десятков рублей, он заявил, что не может принять такую «крупную» сумму, так как составление каталога ему самому доставляло большое удовольствие. А между тем он жил бедно и терпел нужду. Об этом честном идеалисте могли бы много порассказать Бялик и Равницкий, с которыми он вместе составлял еврейский перевод «Библейской археологии» Новака. Он умер при большевиках, вероятно с голоду.
После конфликтов в нашей Историко-литературной комиссии члены ее очень редко собирались. Нерегулярно собирался и наш тесный кружок «субботников» с Абрамовичем во главе. Но мои личные встречи с Абрамовичем не прекращались. Насколько Менделе был несносен в коллективной дискуссии в комиссии, где он своими импровизациями нарушал ход прений, настолько он был интересен в интимных беседах, где я ему предоставлял возможность вести длинные монологи. В моей памяти встает живая картина этих бесед в течение ряда лет. Бывало, соскучусь по старом друге, если долго его не вижу, и направляюсь к чему знакомою дорогой, от приморского конца Успенской улицы, до того конца ее, который упирается в Дегтярную улицу, где на углу красуется большое новое здание Талмуд-Торы. Вхожу во двор и поднимаюсь на верхний этаж, где в