— Нет.
— Я тоже не знал. Но спросил, мне сказали... Слышу уж не в первый раз... Это греки, молодые греки из константинопольских лавок. Торгаши, а поют о будущей славе эллинов, о всемирном могуществе Греции, о том, что и это море, и этот вечный город будут принадлежать им, о том, что все народы придут и поклонятся им, и даст им новая Греция, этим новым варварам, свет науки, сладость мира и величие свободы... Вот о чём поёт маленькая, совсем крошечная Греция, эта инфузория Европы... И посмотрите, с каким увлечением, силой и страстью!.. А мы!.. Эх, скверно делается даже...
Вскоре я должен был уехать в Россию.
Скобелев прощался со мною у себя в отряде... Я оставил его тогда сильного, здорового, бодрого...
Он ещё складывался. Он не был велик, но уже в нём являлись задатки великого вождя... За год войны он стал гораздо серьёзнее. Многое увидал и многому научился.
— Чего вам послать из Питера?..
— Книг, книг и книг... Всё, что за это время было выдающегося и талантливого... Большего удовольствия вы мне не можете сделать...
Я вывез с собою несколько восторженное удивление к этой богато одарённой натуре, и всё, что я слышал потом о действиях Скобелева, всё, о чём он писал мне, только питало это чувство. В эпоху общего недовольства, когда все под влиянием берлинского конгресса и малодушия нашей дипломатии опускали руки и вешали головы, когда будущее заволакивалось тучами и последние лучи солнца бесследно пропадали в их мглистом сумраке, Скобелев не потерял ни своей энергии, ни жажды дела. Напротив, он, как солдат, стоял на своём посту. Когда жёны-мироносицы дипломатии расчленили Болгарию, Скобелев сейчас же занялся там организацией гимнастических союзов, вольных дружин, общин стрелков... Он сам учил их ратному делу, неутомимо бросался из одного города в другой, в одном делал им смотры, назначал им для обучения своих офицеров, в другом заставлял рыть укрепления, приучал окапываться, сажал своих солдат за валы этих траншей и редутов и по нескольку дней производил с болгарами манёвры, приучая их брать такие укрепления; потом он сажал туда болгар и, командуя ими, приказывал русским солдатам нападать, а сам с болгарами отбивался от них. В антрактах он мирил сербов с болгарами, воодушевлял румелийцев одушевлёнными речами; обладая удивительною способностью кратко и метко формулировать целые понятия в одну энергическую фразу, вводил в сознание народа убеждение его кровного родства с теми или другими славянскими племенами... умёл поднять в них дух и главное, делиться с ними тою жизненностью, которая ключом била в нём самом... «Вы там совсем растерялись, — писал он мне в Петербург, — до того запутались, что и разобраться не можете, а мы тут не теряем времени и замазываем бреши, пробитые берлинским конгрессом... Если мы и оставляем им Болгарию расчленённой, четвертованной, то за то оставляем в болгарах такое глубокое сознание своего родства, такое убеждение в необходимости рано или поздно слиться, что все эти господа скоро восчувствуют, сколь их усилия были недостаточны. А вдобавок к этому оставим мы в так называемой Румелии ещё тысяч тридцать хорошо обученных народных войск... Эти к оружию привыкли и научат при случае остальных. Все эти гимнастические дружества и союзы, разумеется, могут быть разогнаны, но они своё дело сделают и при первой необходимости всплывут наверх... Приедете, увидите сами!..»
— Вы знаете, кто меня научил не терять бодрости и не опускать рук? — говорил он впоследствии.
— Кто?
— Паук.
— Как паук?..
— Да так... Гулял я раз, вижу паутину, взял я да и снял её прочь... Вы думаете, паук растерялся? Нет. Забегал по уцелевшим нитям и давай опять работать живо, живо... Без всякого антракта... На другой день — я иду, на этом же месте новая паутина, только гораздо лучше укреплённая... Вот вам пример!..
Таким образом, Скобелев оставил по себе в Болгарии такую память, какую удаётся редким...
— Когда нам нужно будет восстать — он явится к нам... Он поведёт и нас, и сербов, и черногорцев... И тогда горе будет швабам!
Это мог сказать всякий мальчишка в Румелии.
— Он сумеет сплотить и научить нас!
И за ним, действительно, пошёл бы весь южнославянский мир... Представляю себе, какое ужасное впечатление там произвела эта нежданная смерть!.. Как там рыдали и молились за него...
В первый же день после его смерти выхожу я из гостиницы Дюссо...
На улице бросается ко мне Станишев — образованный болгарин... Он схватил меня за руку и зарыдал...
— Мы всё потеряли в нём, всё... Он был нашей надеждой, он был нашим будущим...
Не успел я сделать несколько шагов, как меня обступили другие живущие в Москве болгары...
— Вы видели его, неужели он... он умер...
Едва ли по кому-нибудь лились такие искренние слёзы...
— Болгария плачет теперь, как осиротелая мать над единственным своим сыном!
Уже в Петербурге я получил телеграмму из Тырнова. «Правда ли, что наш Скобелев умер?.. Весь город в слезах, в каждом доме стенания... Крестьяне толпой идут из Самовод и других сёл убедиться в этом народном несчастий... Из горной деревушки Рыш прислали ко мне депутата узнать... Женщины и дети в слезах... В церквах за него молятся... Долго не будет у славянства такого героя!..»
И ещё бессмысленнее казалась эта смерть, ещё ужаснее...
Я возвратился к нему, стал над ним, всматривался в это покойное, неподвижное лицо, допытывался, зачем ушёл он, он, до такой степени необходимый, дорогой. Кругом к вечерней панихиде устанавливали комнату цветами и деревьями, явились лавровые венки, приподымали эту беспробудную голову, декорируя её розами... В углу монахиня читала Псалтырь... Пахло ладаном...
И эта рука, пугавшая целый мир, бессильно сложена теперь на груди... В кровавом блеске сражений она уже не укажет торжествующим легионам врага, этот громкий голос, сзывавший орлят, стих в разбитой и не поднимающейся больше груди... зоркий взгляд застыл и только тускло слезится из-под опущенных ресниц.
— Знаете, мне кажется, это сон какой-то! — шепчет рядом кто-то... — Сон, мы проснёмся — и всё это выйдет чепухой...
Ввели двух часовых, поставили над телом.
Один из них смотрел-смотрел на это безжизненное лицо... Плакать не смеет — на часах, а слёзы так и падают по щекам на бороду. И смахнуть их нельзя!..
XXXIV
После войны я долго не видал Скобелева... Он в это время уж совсем определился, и наши убеждения далеко разошлись.
В письмах, очень редких, он так же резко и бесповоротно ставил вопросы и так же удачно очерчивал людей и события, как и прежде... Корпусом своим он был доволен, но обстановка мирной и спокойной деятельности оказывалась ему не по душе. По возвращении из Болгарии он писал: «Теперь я могу с чистою совестью отдохнуть, да и пора. Силы разбились несколько. Съезжу в Париж, отведу душу...» А через два месяца: «Эта будничная жизнь тяготит. Сегодня как вчера, завтра как сегодня. Совсем нет ощущений... У нас всё замерло... Опять мы начинаем переливать из пустого в порожнее Угасло недавнее возбуждение, да и как его требовать от людей, переживших позор берлинского конгресса. Теперь пока нам лучше всего молчать — осрамились вконец!..» Тем не менее он крайне интересовался всем, читал и работал, стал изучать Пруссию и, съездив туда на манёвры, успел настолько ознакомиться с германскою армией, что наши добрые соседи уже и тогда были сим несколько обеспокоены. Из своих бесед с берлинскими генералами, из знакомства с прусскою армией. Скобелев вынес глубокое убеждение, что там — серьёзно готовятся к войне с нами...
— Мы опять разыграем роль глупой евангельской девы... Опять война застанет нас врасплох!
И он начал самым деятельным образом готовиться к ней. Едва ли была хоть одна брошюра по военным вопросам Германии, которая бы не прочитывалась, им, их военные журналы тоже... Он изучал страну вдоль и поперёк, объехал всю границу и, не отдыхая на лаврах, продолжал упорно работать, работать и работать...
— Теперь такое время — на часах надо стоять... Недаром меня солдаты корчетом называли; сторожить приходится, чуть опасность — крикнуть впору!
Он тогда же подметил то, что пруссаки хотели скрыть новую роль кавалерии; подготовленную ими для будущей войны. Скобелев с быстротой, поистине гениальной, схватил это и целиком перенёс к себе, развив и видоизменив многое по собственному соображению. Немцев он понимал как никто. Дружбе их он и прежде не верил, на благодарность их не рассчитывал вовсе. Царство Польское со всеми его боевыми позициями было изучено им с такою подробностью, что записки его по этому предмету должны быть необходимым материалом для будущих наших генералов при случае. Он разрабатывал тогда уже план войны с честными маклерами и добрыми нашими союзниками. Я здесь, разумеется, не вправе говорить об этом плане... По остроумному выражению М. Е. Салтыкова (Щедрина), через двадцать лет мы прочтём о нём в «Русской старине» у г. Семевского. Встретившись с ним наконец, я застал его таким же возбуждённым, полным энергии, каким привык видеть и прежде... Он приехал в Петербург, похоронив отца.