— Позже, в последующей жизни, — рассказывал я, — мне не раз приходилось писать на клапанах карманов. Но это уже другой разговор.
Кто-то рядом заметил:
— Надо бы писателям такие карманы издавать!..
Но это уж тем более совсем другой разговор.
Недавно моя старая мама рассказала мне случай, который произошел, когда мне было всего четыре недели и я лежал распеленатый в люльке.
Женщина за восемьдесят рассказывает своему сыну — а он тоже не мальчик: стукнуло шестьдесят — историю, приключившуюся с ним, когда ему было двадцать восемь дней:
— Я подметала комнату, а ты лежал в люльке, задрав ножки и ручки, и ангелы с тобой играли… Вдруг я слышу: «У-а! у-а!..» Понимаешь — первый ребенок и в первый раз заговорил! Я позвала бабушку, сдернула с себя фартук и побежала на улицу искать отца… «Бросай все скорее, Ицик, — кричу ему, — и пойдем домой, там ты кое-что услышишь!»
Мы оба запыхавшись кинулись к люльке — ты лежишь, дрыгаешь ножками, смотришь вверх, на потолок, и молчишь. И вдруг снова: «Уа-а-а! У-у-у…»
Тебе надо было бы видеть лицо отца. Мы потом прожили такую долгую жизнь. Отведали и горького, и сладкого: больше, конечно, горького, чем сладкого… Но тогдашнее лицо отца всегда стояло у меня перед глазами. И сейчас, после стольких лет, я вижу его. К чему я тебе все это выкладываю, а?..
Я и сам не знаю, к чему она мне это рассказала. Знаю только, что потом надолго задумался о моем изначальном «у-а… у-а-а!..» и счастливом лице отца.
Может быть, это и была моя первая строчка? Думаю, что так и не так. И боль, и обида могут вызвать к жизни первую строчку. И только первые строчки могут вызвать такую радость и такое счастье.
По крайней мере, у отца с матерью.
ОДНИМ СЕРДЦЕМ
Мы трое говорили по-русски с тремя разными акцентами.
Учительница истории Урбалина Петровна может многое рассказать о первых фашистских бомбах, обрушившихся на испанских детей. О тогдашней встрече этих детей с жителями Ленинграда, о детском доме в Крыму, о Московском университете.
Флорика Беженару, молодая женщина — директор школы, подала к столу пироги, разливала чай по стаканам. Мы сидели у нее в комнате. С чайником в руке она продолжала рассказывать, как девочкой бегала босиком в школу. Ну совсем босиком. И как однажды школьный инспектор велел детям показать пятки.
— Говорят, — смеялся он, — что в Бессарабии люди рождаются удачливыми — с готовыми ботинками на ногах. Ха-ха…
Я рассказывал о своем местечке. Одна четверть жителей страдала от скуки, а три четверти — от голода. Я вспомнил о первом конспиративном письме, которое получила молодежь местечка, о том, как мы — несколько юношей и девушек — сгрудились у закопченной лампы. Писал нам из областного центра подпольный Коммунистический союз молодежи. Как будто чистый листок бумаги. Но когда мы посмотрели его на свет, начали проступать буквы: «Товарищи!..»
Потом зашел разговор о литературе. Флорика сказала:
— Да, короткие рассказы, а такие емкие. Рассказы Чехова я люблю читать дважды: первый раз, чтобы почувствовать красоту рассказа, второй — его глубину.
— А наоборот не бывает?
— Бывает. Вначале поражает глубина, а после проникаешься красотой.
Трудно отделить у Чехова одно от другого.
Потом на мой вопрос Урбалина Петровна ответила:
— Читала. Конечно, читала: «Тевье-молочник», «Мальчик Мотл…»
Тем временем Флорика Беженару достала из своего книжного шкафа новое издание «Дон Кихота», и мы долго разглядывали его.
Потом я и Флорика перелистывали Крянгэ, и Урбалина попросила:
— Почитайте, пожалуйста, немного вслух.
— Разве ты поймешь?
— А вы мне будете переводить.
Мы произносили русские слова с тремя разными акцентами, что не мешало нам говорить и о Чехове, и о Шолом-Алейхеме, и о Сервантесе, и о Крянгэ — говорить одним языком — языком сердца.
ЯЗЫК И КРАСИВОСТИ
Мне хочется снова и снова задуматься над этим непостижимым чудом, великой тайной, которая называется «человеческий язык».
Над загадкой, такой же, как однажды привидевшееся и постоянно повторяющееся сновидение.
Бог мой, почему я ни от кого не слышу, что именно язык — самое прекрасное творение из созданного людьми — с тех пор, как человек стал человеком!…
Единственное, ни с чем не сравнимое. Возникло из небытия и осуществилось — как сотворение мира. Чудо, повторенное тысячи тысяч раз и всегда новое, как рождение человека.
Никто не может дать точный ответ, каким же образом это происходит. Единственное произведение, которое создается незаметно, таинственно, тихо. Даже более таинственно, чем зачатие ребенка. Единственное творение, создатели которого — все.
«Вначале было слово». Принято считать, что словом творец создал небо и землю. Но как же возникло само слово? Кто же сотворил говорящего творца? Об этом в священных книгах ни гугу. Теперь-то мы проникли в эту тайну: вначале было слово, но — после человека. Не бог создал слово. Слово создало бога. А самое слово создается и создается постоянно, до сих пор. Одно поколение приходит, другое уходит — и слово рождается заново и передается дальше от поколения к поколению. День за днем, миг за мигом — сотни и тысячи лет.
Господи! Как же не чувствуют, что когда о языке говорится «инструмент человеческой речи», это унижает творчество, изгоняет простого человека, простого Адама из рая искусства?
Прислушайтесь хорошенько к языку. К повседневной речи любого человека. Вы слышите, как все в ней играет? У каждого слова свой звук и свой смысл, своя неровность, своя особость, своя складка. Все пригнано одно к другому. Лишнее слово — не лишнее. Все естественно и закономерно. Как прожилки на зеленом листке, как на ветке трель певчей птицы.
Произведение искусства, которое, как воздух, никто не может осязать. Музейный бокал — но из него вне стен музея пьет каждый. Единственное произведение искусства, творимое из ничего. Никто из нас не может сказать определенно, кто автор. Автор всюду среди нас и каждый из нас.
А что же исследователи языка — филологи, лингвисты?
Они сколачивают рамку для произведения искусства. Пусть рамку позолоченную, но все-таки рамку. Они берут певчую птаху на ладонь, прощупывают все ее косточки, дают имя каждой прожилке, приглаживают взлохмаченный хохолок, причесывают торчащие перышки и преподносят ее нам, аккуратную и прибранную — в клетке. Пусть в золотой, но в клетке.
А мастер слова — писатель?
Конечно, его можно назвать создателем высокого словесного искусства, если так уж необходимо называть. Конечно, вначале было слово. На устах у поэта. Первые слова создал именно поэт, хотя никто его не называл поэтом. Вслед за ним все начали эти слова произносить, нести дальше, выдумывать новые. Пусть про каждое произведение искусства, которое творит народ, говорят «создано всеми», но создает-то все равно один. Один — здесь, другой — там, один сегодня, другой завтра. Невидимые и безымянные создатели — поэты.
Мастер слова — писатель так, однако, увлечен этим чудом, которое называется «язык», так влюблен в словотворчество, что иногда перегибает палку. Он хочет вложить в слово слишком много красоты, как можно больше. Он щебечет с певчей птичкой, балует ее и подчас повязывает ей шейку бантиком красивостей.
Из-за чрезмерной влюбленности писатель временами не чувствует, что искусство, которое создавали «все», не любит принаряжаться, не терпит щегольства, оно красиво и полно очарования в своей простоте и безыскусности. Он не замечает, как певчая птица клювом срывает бантик. Ее горлышку тесно в этих кокетливых путах. Бант иногда больше самой певуньи. Заслоняет естественную пестроту и пестроту естественности.
Примеров не счесть. Предположим, самое скромное украшательство: «медные косы». Простой человек, невидимый и безымянный создатель языка, никогда такой красоты не примет. Если и разрешит себе когда-нибудь банальность, так она будет добрее и щедрее: «золотые косы». Медь для него и есть медь: «медный грош», «медная кружка», а если и скажет образно, то образ будет такой силы, какая доступна только народу — «медный лоб».
Бог мой, не согрешил ли я в этих строках тем же самым грехом?..
МАМИНО СЛОВО
— Одна лишь Ханця никогда у меня не болела. Раз только рано утром встала какая-то не такая. Сидит на кушетке в своей рубашонке и хнычет. «Рейзл, — говорит папа, — дитя что-то не в себе. Кто знает, может, хворь какая прицепилась…» «Ай, — отвечаю, — прости меня, но ты большой пентюх. Разве ты не видишь, что она сидит и смотрит, — говорю, — на фасоль?»
На столе стояла тарелка с холодной фасолью от вчерашнего супа. «Подойди сюда, — зову я, — Ханцеле! И мама тебе даст фасоли». Она подходит к столу, раскрывает рот, и две щербинки во рту разбегаются в разные стороны: у нее в это время менялись зубки. Я зачерпнула горсть фасоли, вложила ей понемногу в обе ладошки, и она стала пересыпать фасоль из одной ручки в другую — ручки у нее были кругленькие, пухлые — и так постепенно всю фасоль умяла, начала смеяться, озорничать и, благодарение богу, выздоровела…