Дотошный читатель вправе упрекнуть меня: «А чего это ты голубчик все о башнях, да о башнях? Известно ведь, что город — это прежде всего его люди…»
Конечно, это так. Я с благодарностью помню всех: и приятелей с улицы Герцена, и одноклассников, и своих замечательных учителей, и кондукторш на лодочной переправе через Туру, и горбатого возчика Костю, который на служебной пролетке вез меня, заболевшего скарлатиной, от дома на Нагорной в больницу… И клоунов нашего замечательного деревянного цирка… И молоденькую продавщицу Таню, которая однажды (в пору хлебных карточек и очередей) угостила меня, пятилетнего, тоненьким ломтиком хлеба… И городского сумасшедшего дядю Фуню. Он — худой, сутулый, в разболтанных ботинках, в полинялой гимнастерке и сползающих галифе, из-под которых торчали завязки кальсон, — рысцой двигался по деревянному тротуару улицы Герцена, а мы — бестолковые пацанята — боязливой стайкой догоняли его и голосили:
Дядя Фуня Николай,Зацепился за трамвай!А трамвай-то дернул,Дядя Фуня…
Или еще что-то в этом роде… Дядя Фуня иногда оглядывался и делал к нам ныряющее движение, словно хотел погнаться. Мы с визгом уносились прочь. Ох и дурни были. Прости нас, дядя Фуня… Тем более, что и трамваев-то никогда в Тюмени не водилось…
Да, много людей было вокруг… Но помню я их неотрывно от заросших густыми травами улиц, деревянных домов с дымниками на трубах, высоких тополей и белых башен, подымавшихся над заборами, о занозистые доски которых мы часто рвали штаны…
Когда вспоминаю широкий двор на улице Герцена, игры в мушкетеров, в городки и в чехарду, неизменно встает в памяти и башня Спасской церкви, которая постоянно видна была над забором, сколоченным из горбылей соседом Иваном Васильевичем. Белая башня в безоблачной синеве или на фоне грозовых (тоже синих) туч. Двор наш в те годы казался мне центром мироздания. Но колокольня Спасской церкви (я считал ее похожей на маяк) была «еще больше в центре». Я воспринимал ее как некую композиционную ось вселенной. И в начальной главе книги «Тень Каравеллы» — своей первой автобиографической повести — я написал именно про нее: «Синее и белое»…
Я помню, как в начале пятидесятых деловитые мужики спиливали с церкви уцелевшие маковки и заколачивали досками громадные арочные проемы колокольни. Башня теряла свою легкость, превращалась в глухое строение. Потом ее выкрасили в жидко-коричневый цвет… Смотреть на это было тяжко.
С той же тяжестью, уже взрослым человеком, я смотрел, как убирают верхушки с великолепного Покровского собора в Севастополе. Он не похож был на тюменскую Спасскую церковь, но горькое ощущение было то же…
Здесь я должен сказать о Севастополе. О городе, который с шестидесятого года стал для меня таким же родным, как Тюмень. Я мечтал увидеть Севастополь с семи лет, когда впервые прочитал о нем книгу «Малахов курган». И увидел наконец. И понял, что он для меня т а к о й ж е, как Тюмень. Казалось бы, совсем непохожие города, но в моем сознании они слились в единый Г о р о д, который всегда помогал мне жить и писать книги. Родная улица Герцена словно напрямую соединилась с севастопольской Шестой Бастионной, с Артиллерийской слободкой, со скалистых откосов которой виден Херсонес и переулки, ведущие к яхт-клубу. Там мои друзья, там океанская яхта «Фиолент», на которой я впервые испытал под парусами жуть и радость морского шторм…
Ну да, все это соединение было внутри меня, в моем воображении. Но в конце концов случилось чудо. На недавний день рождения приехали гости — люди из Тюменского университета, и от них я узнал, что тюменские ученые накрепко связаны с Севастополем, с Херсонесом, сделали там множество археологических открытий — среди тех скал, на тех заросших сурепкой и полынью пустошах, где множество раз бродил и я, отыскивая в камнях черепки эллинских амфор и осколки чугунных бомб и гаубичных снарядов… Я узнал, что город у моря дорог этим людям так же, как и город на берегах Туры. И тогда Тюмень и Севастополь еще сильнее укрепились в моем сознании, как два конца одной оси моего внутреннего мира (чуть не написал «моего творческого мира», но это звучало бы, наверное, чересчур претенциозно)…
Гости из Тюмени привезли в подарок картину художника Ивана Станкова «Старая Тюмень». На ней утро конца апреля или начала мая 1900 года. Длинные тени на немощеной дороге, первая травка у фундаментов и заборов, и кажется даже, что ощутим запах набухающих тополиных почек. Улица Иркутская (которая нынче зовется «Челюскинцев»). Дома на ней те же, что в пору моего детства, да и сейчас они сохранились. А в центре полотна — моя любимая Спасская церковь, освещенная утренними лучами…
Цепким взглядом я замечаю, что не все детали верны, что есть какое-то смещение в пространстве… Но это же не фото, а полотно художника! И оно дарит мне именно тот Г о р о д, который всегда внутри у меня. Белая башня словно приблизилась к мальчишке, остановившемся под ней, чуть пригнулась к нему, как добрый великан («Я тебя помню…»). Картина большая, и теперь, когда я вскидываю глаза от клавиатуры компьютера, старая улица по-дружески обнимает меня. Я знаю, что если сверну за церковь — окажусь у своей школы номер девятнадцать. Если пойду вперед — попаду на улицу Герцена. Если зашагаю назад — вскоре окажусь у старинного деревянного дома, в котором много лет жила самая замечательная учительница в Г о р о д е Надежда Герасимовна Мусько. В пятьдесят шестом она выпустила в люди наш десятый класс «В», и, уезжая из Тюмени, я подарил ей
на память альбом со своими неумелыми стихами… А потом я выйду на обрывистый берег Туры и увижу заречные дали. Такое вот волшебство искусства.
Смотреть на картину вдвойне радостно от того, что я знаю: когда-то изуродованная Спасская церковь теперь стала такой, как прежде. Такими, как прежде стали и Покровский храм в Севастополе, и Владимирский храм над желтыми скалами Херсонеса… Ось между двумя м о и м и городами окрепла не только в моем воображении, но и наяву…
Еще о белых башнях. С детства мечтал побывать на какой-нибудь из Тюменских колоколен. И вот лет двенадцать назад выпускник моей «Каравеллы» и мой друг, журналист Костя Тихомиров (как горько знать, что его уже нет на этой земле, вечная ему память) повел меня на башню церкви Петра и Павла в Свято-Троицком монастыре. Там — могучие колокола, шум голубиных крыльев, близкие купола и башни, летние облака в синеве, панорама города над высоким берегом, колокольни Знаменской и Спасской церквей… Я смотрел и чувствовал себя мальчишкой, забравшимся сюда без спросу и ощутившим себя в полете над городом. И, конечно, опять вспомнил детство. Мамин рассказ об этом монастыре. Точнее, один эпизод военного времени…
Мама работала тогда в военкомате, ведала пионерскими лагерями и обеспечением семей фронтовиков скудными «дополнительными льготами». Например, распределяла так называемый «утиль» — присланное с фронта потрепанное и дырявое обмундирование, которое после починки можно было носить, можно было пустить на пошив ребячьей одежонки. Под склад утиля приспособили пустующий Троицкий собор, мама там однажды распоряжалась разгрузкой. И увидела на покрытой потемневшими фресками штукатурке след автоматной очереди.
— Это кто же тут безобразничал? — сказала мама.
Развязный самоуверенный старшина из тертых тыловых чинов небрежно объяснил:
— Ребята побаловались. Видать, были у них неучтенные патроны… — Под ребятами он имел ввиду подчиненных красноармейцев.
Мама сказала, что это безобразие: палить из автомата в храме.
Тут же вынырнул (словно у нее из-под локтя) юркий снабженец:
— А вам что, жаль эту поповскую размалевку?
Мама сказала, что речь идет не о «поповской размалевке», а об исторических и культурных ценностях, достоянии народа. И добавила: «Лучше помалкивайте, если не разбираетесь…» И вертлявый снабженец умолк, но маме стало ясно, что сегодня же ее слова станут известны «там, где следует». Тем более. что там маму уже знали. Еще до войны «приглашали для бесед» по поводу того, что она — в ту пору заведующая детским садом — почему-то не исключает из этого сада детей, чьи родители объявлены врагами народа.
К счастью, обошлось…
Я смотрел на купола близкого Троицкого собора и с удовольствием думал, что, подобно маме, тоже сумел вступиться за этот собор. В начале «перестройки», когда начали бурно и бестолково расцветать «культурные преобразования», какие-то излишне ретивые деятели возымели идею установить в главном храме монастыря орган. В православном соборе, где ни традиции, ни акустика, ни здравый смысл никакого органа не допускали! Костя Тихомиров позвонил тогда мне, прислал всякие письма и материалы с протестами. Я переправил все это в «Литературную Россию», написал туда же сам. Слава Богу, помогло. И теперь я смотрел на башни собора с ощущением хотя и маленькой, но все-таки заслуги…