Андреев вез в Москву список такой присяги для людей московских и подгонял своего коня, торопясь поделиться с единомышленниками впечатлениями. Но в то же время мысль о Пашке не оставляла его ни на минуту. В каждой одинокой встречной женщине он видел ее и гадал о ее участи.
«Словно колдовство, — думал он в бессонную ночь, — не видел, а томлюсь все время. Хоть повидать бы! Может, и успокоюсь».
Так он миновал Коломну, и вдруг на дороге его остановили шиши.
— Семен Андреевич! — окликнул его знакомый голос.
Он оглянулся и, увидев Лапшу, спросил:
— Откуда?
— А мы везде. Теперь здесь станом раскинулись. Ты куда, скажи на милость?
— В Москву спешу!
— В Москву? — удивился Лапша. — Тогда ворочай коня, да к нам. Теперь птицы поляки не пропускают, не то что ратного человека.
Андреев удивился.
— Да уж так! Встревожены ляхи очень. А ты лучше иди к нам. Здесь князь Теряев своих людишек оставил, так ты возьми над ними начало. Верь на слово, скорее других в Москву попадешь!
Андреев не знал, что делать, но Лапша уже взял его коня под уздцы и повел в чащу леса по глубокому снегу.
— Мы из-под Вереи сюда пришли, — говорил дорогой Лапша, — больно уж за нас принялись. Беспокойно стало.
Они выехали на поляну, и Андреев увидел заброшенную деревушку. В ней и расположились шиши, сторожа на дороге польские обозы и перехватывая их.
Таким образом, возвращение Андреева в столицу задержалось.
Между тем там назревали важные события. Вся Москва кипела, как вода в котле; еще немного — и с шумом все выплеснется через край, и это все яснее и яснее сознавали поляки, а особенно те русские, которые держали их сторону и засели в Кремле, в царском тереме. Бояре Салтыков, Андронов и другие, дьяк Грамотин чувствовали, как должна быть велика к ним ненависть всех русских, и трепетали за свою жизнь, зная, что им первым не будет пощады.
Беда надвигалась. Каждый день польские лазутчики приносили в Кремль новые вести, одну другой тревожнее.
— Движется князь Пожарский с ополчением!
— Идет князь Трубецкой из Калуги!
— Заруцкий двинулся из Тулы!
— Прокопий Ляпунов с несметным ополчением собрался в Шацке.
И поляки знали, что те же известия получают и москвичи; знали уже потому, что москвичи с каждым днем становились все смелее.
Гонсевский ходил мрачный, как туча. Бояре дрожали, когда он их созвал на думу.
— Здесь крамола среди бояр, — сказал Гонсевский. — Не может иное быть! По всей Руси из Москвы идут грамоты. Кто пишет? Откуда?
— Не иначе как патриарх, — ответили трусливые бояре.
И в тот же день к Гермогену была приставлена стража, были отняты у него бумага и чернила и было прервано всякое сообщение с внешним миром.
Отношения обострялись.
— Припасов нет! — говорили поляки.
— Требовать от города! — приказывал Гонсевский.
А москвичи отвечали:
— Ничего вам не будет, кроме пороха и свинца вам в лоб либо в спину!
Приближалось торжественное празднование в Москве Вербного воскресения 1612 года. В былое время через всю Москву ехал патриарх на осляти, которого вел за узду сам царь, и на этот праздник народ стекался в Москву со всех сторон. Это скопление особенно пугало поляков.
— Не делай им праздника, — уговаривали бояре Гонсевского. — Смотри, смута будет. Лучше прицепись к чему-либо и бей их!
Гетман, конечно, был согласен с мнением бояр, но он был прозорливее их и знал, что это легко сделать лишь на словах.
— Слышь, — в тот же день говорил какой-то рыжий детина на площади, — говорят, патриарха на манер колодника держат, из кельи не пущают.
— Верно, — подтвердил какой-то расстрига, — и, слышь, праздника не будет. И чтобы в колокола ни-ни!
— На днях съехались ляхи у Михайлы Никитова и всю живность насилком взяли!
К толпе подошел Силантий.
— Что это, молодцы, с нами делают и сказать нельзя! — заговорил он. — Служить Богу не дают, патриарха поносят, насильничают над нами. Да диво бы полячье поганое! А то нет, наши же бояре! Нешто можно? Да чего нам-то смотреть? Взять колья, да на них!
— Верно! — загудело в толпе.
— Ребята, в Кремль! — закричал Силантий, лихая мечом.
— В Кремль, в Кремль! — гулом пронеслось по площади, и толпа тысячи в три ринулась к кремлевским воротам. — Давайте, бояре, сюда! Отпустите патриарха! Как вы смеете, схизматики проклятые, праздника нас лишать? — кричали с бранью из этой толпы.
Испуганные бояре бросились к Гонсевскому.
— Бей их теперь! — посоветовали они.
Гонсевский пожал плечами и ответил:
— Я не о двух головах! Отогнать — отгоню, а волку в пасть лезть охоты не имею.
Он выслал немецкий отряд, вооруженный мушкетами, и отогнал толпу.
Прежние забияки мирно расходились и говорили:
— Небось не лишит праздника!
И действительно, обычный выход патриарха и шествие на осляти состоялись, но никогда Москва не праздновала так печально этого дня. Накануне разнесся слух, что поляки хотят привлечь этим шествием как можно больше народа и начать избиение. Слух подействовал, и главные московские улицы были почти пусты. Освобожденный на время патриарх ехал на осляти, как пленник, с поникшей головой и безнадежным взором, а вел осла под уздцы всем ненавистный боярин Гундуров.
— Поношение и поругание! — с возмущением говорили москвичи и мстили полякам: везде на окраинах города, где ни показывались поляки, тотчас затевалась свалка, и избитые поляки возвращались в Кремль, горя ненавистью и злобой.
Поздно ночью Салтыков пришел к Гонсевскому.
— Слышь, воевода, — заговорил боярин, — бьют москвичи ваших! Вступись за своих и задай им жару!
— Если я вступлю в бой, они зададут нам жару, а не мы им! — ответил Гонсевский.
Салтыков потряс рукой и злобно сказал:
— Так, так! Ну так смотри, как они сами примутся бить вас во вторник! А я — слуга покорный! Завтра же к королю еду!
— С Богом! — ответил Гонсевский. — А что не выйдем мы отсюда живыми — про то я знаю.
— Тьфу! — крикнул Салтыков и выбежал из горницы.
Гонсевский поднялся и в тяжелой задумчивости прошелся по комнате, потом захлопал в ладоши и приказал пахолику собрать в совет полковников Казановского, Зборовского, Маржерета и Борчоковского.
По улицам Кремля поскакали гонцы.
Вскоре у Гонсевского собрался совет.
— Панове братья, — сказал он, — нам друг от друга таиться нечего. Мы окружены врагом, враг идет со всех сторон, а помощи нет — разве пан Струсь один. Так надо хоть всем вместе держаться. Поначалу нынче же в ночь пусть все наши соберутся в Кремль и завтра же начнем вооружать его.
— Пан гетман ждет нападения? — спросил Маржерет.
— Не могу сказать. Лазутчики принесли весть, что князь Пожарский почти под Москвой, да вот Салтыков был, так завтрашним днем грозил. А что завтра будет — Бог покажет! — Гонсевский встал. — Ну, панове, для того я вас и звал только. Пусть в ночь все переберутся, а завтра чтобы все в городе были и от своих частей не отлучались.
Поляки разошлись. Спустя час весь Кремль словно ожил. Со всех сторон в него тащились фуры, нагруженные добром поляков. При свете факелов происходило размещение по квартирам. Вдруг страшный взрыв потряс стены. Оказалось, один поручик вошел с факелом в погреб, где прежде хранился порох.
— Ну служба! — ворчал Свежинский. — Я теперь с Сапегой гулял бы по Руси да бражничал бы.
— Постой! Кончится дело, заживем в Минске! — ответил Ходзевич.
В это время к нему подбежал Казимир и, упав на землю, обнял его ноги.
Ходзевич задрожал, как лист.
— Что? Что?
— Пан мой, смилуйся!
— Ольга? — не своим голосом закричал Ходзевич.
— Пропала! — ответил Казимир и тотчас упал от страшного удара в голову рукоятью пистолета, бывшего в руках у Ходзевича.
Ходзевич словно обезумел. Свежинский обхватил его руками и держал, пока он бесновался и плакал.
Действительно, Ходзевич на время словно позабыл об Ольге, но это только казалось. Не такое было время московского сидения, чтобы бабиться и нежиться, когда приходилось по целым дням не слезать с коня, и Ходзевич почти не заглядывал к Ольге; но не проходило часа, чтобы он не думал о ней, не проходило дня, чтобы он не расспрашивал о ней.
Княжна сидела у него под замком, под неусыпным надзором верных пахоликов, окруженная полным вниманием. Ходзевич прислал ей и жемчуга, и камней, и золотых нитей, и разнообразного шелка, чтобы она работала на пяльцах; но никакая работа не шла на ум Ольге. Целые дни она сидела на одном месте недвижно, сложив руки на коленях и устремив взор в одну точку. Думы, чернее ненастных осенних туч, проходили в ее голове. Надежда оставляла ее, и впереди призраком ужаса стоял Ходзевич с протянутыми для ласк руками.