определяли своё понимание важности и необходимости предстоящих переговоров для России. Пустынный же двор и высокий забор говорили Льву Сапеге с очевидностью, что присмотр за посольством будет строгим. Улыбка канцлера ещё больше потеряла в яркости. А обойдя дом, Лев Сапега вовсе стал строг лицом. Выказывая раздражение, он сказал сопровождавшему его приставу:
— Ежели нас будут держать в такой тесноте, то нам надобно иначе распорядиться и промыслить о себе.
Лицо пристава застыло. Глядя в глаза канцлера, он ответил ровным, но твёрдым голосом:
— Это слова высокие, и к доброму делу употреблять их непристойно. — Повернулся и, не добавив ничего, вышел.
Лев Сапега сел к столу и, распорядившись, чтобы посольские располагались, как кому удобнее, задумался. И вдруг ему припомнилось вороньё, чёрными лохмотьями кружившее в московском небе. «Да, — решил он, — предчувствие, скорее всего, меня не обмануло». Он поднялся от стола и прошёлся по тесной палате. Надо было свести воедино первые впечатления. Понимая, что первые впечатления никогда или почти никогда не дают глубину картины, Лев Сапега всё же считал: свежий взгляд позволяет увидеть общую окраску событий. Канцлер резко и раздражённо заговорил с приставом вовсе не потому, что был уязвлён или обижен отведённой посольству скромной избой. Нет! Он прекрасно владел собой, чтобы не выказать раздражения. Сапега намеренно поднял голос и намеренно же сказал именно те слова, которые и произнёс. Он ждал ответа, и ответ ему более всего не понравился из того, что было при встрече. Ответ был обдуман, ровен и твёрд. Заранее обдуман и произнесён с заранее выверенной силой. Вот это и было главным. А где же растерянность, где испуг царя Бориса, о котором ему сообщали из Москвы? «О грязное племя шпигов, — подумал Лев Сапега, — они всегда приносят то, что от них хотят услышать!» Канцлер сел к столу и пожалел, что в русских избах нет каминов. Открытый огонь, как ничто иное, помогал ему сосредоточиться.
«Итак, твёрдость, твёрдость… — подумал канцлер, почти ощутимо почувствовав крепкую руку Бориса. — Твёрдость…»
Однако дальнейшее свидетельствовало вовсе о другом.
На приёме в честь прибывшего посольства царь Борис и сидевший с ним рядом царевич Фёдор были сама благосклонность, сама любезность. После коленопреклонения перед царём и царевичем и целования рук высочайших особ думный дьяк Щелкалов провозгласил:
— Великий государь, царь и великий князь Борис Фёдорович всея Руси самодержец и сын его царевич Фёдор Борисович жалуют вас, послы, своим обедом!
В застолье царь по-прежнему был бодр, улыбался и взглядывал с лаской на послов. За столами были все знатные роды московские. Лев Сапега оглядывал лица. Бояре, однако, и иные в застолье, вольно и без смущения вздымая кубки и отдавая должное прекрасным блюдам царёвой кухни, не спешили обменяться взглядами с польскими гостями. Ни одного прямого взора не уловил Лев Сапега, да так и не разглядел за улыбкой глаз царя Бориса.
Царь тоже оглядывал гостей, по давней выучке не пропуская мимо внимания ни слов, ни жестов. Но мысли его сей миг были заняты иным, нежели мысли Льва Сапеги, прежде всего искавшего союзников в предстоящих переговорах.
Царь Борис знал почти всё, что содержал привезённый послами договор. То была заслуга думного дьяка Щелкалова, который ведомыми лишь ему путями добыл в Варшаве эти сведения. Конечно же, здесь не обошлось без русских соболей и соблазняющего мятущиеся, слабые души золота, но то была сторона, не интересующая царя Бориса.
Уния предполагала соединение двух государств, да ещё такое соединение, когда, объявив целому свету, должно было сделать двойные короны и одну из них возлагать при коронации послом московским на короля польского, другую послом польским на государя московского. Король польский должен был избираться по совету с государем московским. А ежели бы король Сигизмунд не оставил сына, то Польша и Литва имели право выбрать в короли государя московского, который, утвердив права и вольности их, должен был жить поочерёдно — два года в Польше и Литве и год в Москве. По смерти государя московского сын его подтверждал этот союз, а ежели у государя московского не осталось бы сына, то король Сигизмунд должен был стать государем московским. Все эти статьи договора, по трезвому и долгому размышлению царя Бориса, навечно бы укрепили Годуновых на российском престоле, и с того часа, как он был бы подписан, роды московские, будь то Романовы или Шуйские, навсегда бы потеряли надежду на трон. Перед любым претендентом на российский престол встали бы два царствующих дома: Сигизмунда и Годунова. А это была неодолимая сила.
Над царским столом вздымался оживлённый гул голосов. Слуги подносили всё новые и новые блюда.
Мысли Бориса, однако, шли дальше. Царь Борис не был бы царём Борисом, ежели по скудоумию не видел и иного. Да, уния утверждала под ним трон, но были статьи, принижавшие Россию и православную веру. Уния предполагала, что оба государства будут входить во все соглашения, перемирия и союзы не иначе, как посоветовавшись друг с другом. Поляки и литовцы могли выслуживать вотчины на Руси, покупать земли и поместья, брать их в приданое. И вольно же было им на своих землях ставить римские церкви. На Москве и по другим местам государь и великий князь Борис Фёдорович должен был позволить строить римские церкви для тех поляков и литовцев, кои у него будут в службе.
Думая о России, царь Борис сказал себе: «Той унии не быть». Однако, решил он, следует, обойдя статьи, принижающие Россию и православную веру, установить вечный мир с Польшей. И для того давал этот пышный пир и затевал большую игру, в коей непременно хотел выиграть покой на западных рубежах.
Внесли свечи.
Лица пирующих озарились яркими огнями, и заблистала серебром и золотом царская посуда. Царь Борис не давал угаснуть улыбке на своих губах…
В тот же вечер Борис сказал Щелкалову:
— Унии, как замыслил её король Сигизмунд, не быть. Но вечный мир с Польшей ты сыскать должен. И стой на том нерушимо.
Думный выслушал царя и неожиданно, припомнив высокомерное лицо канцлера Великого княжества Литовского, позволил себе чуть приметно улыбнуться. «Петух, — подумал он о Льве Сапеге, — петух, и не более». Печатник не увидел в канцлере достойного противника. И в другой раз ошибся.
Борис с удивлением отметил промелькнувшее по лицу думного усмешку, но промолчал.
После разговора с царём думный натянул поводья переговоров до предела.
Послов принял царевич Фёдор Борисович и объявил:
— Великий государь, царь и великий князь Борис Фёдорович изволил приказать боярам вести переговоры.
Лицо царевича было торжественно, как и подобало случаю,